PG Slots ДЕГОТЬ ИЛИ МЁД Алексей Н. Толстой как неизвестный писатель (1917 — 1922) — Глава 3. «Кафейный» период русской литературы — Елена Д. Толстая

ДЕГОТЬ ИЛИ МЁД
Алексей Н. Толстой как неизвестный писатель
(1917 — 1922)

Глава 3. «Кафейный» период русской литературы

Толстой на ярмарке поэзии. Очевидно, под влиянием массового успеха концертов футуристов в Политехническом музее зимой 1918 г. московские писатели пробуют от домашних читок выйти к массовой аудитории. Мы уже знаем, что первый такой вечер был проведен 25 февраля в театре Я. Южного: свои еще ненапечатанные произведения читали Ю. Балтрушайтис, И. Бунин, А. Белый, Вяч. Иванов, Н. Никандров, Вл. Лидин, И. А. Новиков, А. Соболь, А. Толстой, В. Ходасевич, И. Эренбург. 24 марта состоялся второй вечер: в Богословской аудитории университета выступали К. Бальмонт, Ю. Балтрушайтис, Е. Чириков, А. Толстой, И. Эренбург, В. Ходасевич, Ю. Соболев, В. Лидин. 30 марта был устроен концерт в пользу нуждающихся семей журналистов, участвовали Толстой, Чириков, Бальмонт, Никулин, Эренбург, певцы и музыканты.

Следующий шаг навстречу читателю – создание литературных кафе. И здесь приоритет принадлежал футуристам с их «Кафе поэтов» (см. ниже), а за ними последовали имажинисты с «Музыкальной табакеркой». С. Спасский[1] считал, что так было переименовано бывшее кафе «Трамбле»[2]:

 

Круглая комната с плотно опущенными шторами наглухо отделена от улицы. На стенках лампочки с цветными шелковыми абажурами, полумрак, уютная тишина. Перед началом программы тихое позванивание пианино – «Музыкальная табакерка» Лядова. Публика одета изысканно, все так, «будто ничего не случилось». Певица исполняет «интимную» песенку об Арлекино, отравившемся на маскараде. Актриса рассказывает фельетоны Тэффи с дамскими довоенными остротами. «И остров мой опустится на дно, преобразясь в жемчужные сады», воркует маленькая, вернувшаяся из Парижа поэтесса[3]. Напудренный поэт читает с кафедры в полумраке: «Поверх крахмальных белых лат он в сукна черные затянут. Его глаза за той следят, за той, которою обманут». Артист Раневский мелодекламирует о маркизах. Программы носят экзотические заглавия, увенчиваясь «вечерами эротики». Кроме бесцеремонной московской публики, здесь появлялись петроградские акмеисты. Впервые в «кафейной» обстановке выступил здесь и Брюсов[4].

 

Неожиданное свидетельство того, как Толстой был вовлечен в устную литературную жизнь Москвы, и именно через участие в «Музыкальной табакерке», обнаружилось в харьковской газете «Южный край» июня 1918 года. Следующая заметка, как нам кажется, бросает свет на обстоятельства, предшествующие возникновению «Трилистника».

 

 

Влад. Королевич. Ярмарка поэзии
Московское carte-postale

Перед домом № 18 на Малой Молчановке[5] мы остановились. Я посмотрел в лицо моего спутника, в офицерской бекеше без погон, поэта Шершеневича[6], и несмело пробормотал:

– А если он нас не примет?

В это время из подъезда вышла маленькая женщина с рыжеватыми волосами и усталым взглядом.

– Вера Инбер, – прошептал я, – она наверное от него… –

Маленькая женщина с рыжеватыми волосами сообщила, что Алексей Николаевич обедает, но мы все-таки решились идти. У дверей остановились на мгновенье, прочитав на карточке:

«Граф Алексей Николаевич Толстой».

Он нас не заставил ждать и вышел сам, с салфеткой у шеи. Я смотрел на огромную комнату с диваном, обитым старым штофом, овальными портретами на стенах, какими-то бисерными подушками, а главное, на самого хозяина – уютно одетого барина, с белыми, пухлыми руками, с боковым пробором, разделяющим длинные волосы, с кусочком сметаны, оставшимся у мягких губ, – и мне казалось, что все эти революции, анархии, реквизиции – это только где-то вычитанный, дурно написанный «роман с происшествиями». Из солнечного окна глядела на меня особняками Малой Молчановки – старая Москва, и она же была в барских глазах, будто не живых, а написанных Сомовым.

 

Дом Толстого на Малой Молчановке

 

А сам я в это время выговаривал нелепо доносившиеся до моего слуха, какие то чужие фразы:

– Вы понимаете, Алексей Николаевич, теперь нет возможности издавать книг. Нет бумаги, дороги типографии, и мы должны перейти к другому. Мы не можем не писать, не опубликовывать написанное. Были альманахи печатные, теперь будут “живые альманахи”[7].

– Живые?

– Ну да, очень просто… Мы будем ежедневно читать стихи, рассказы в уютном помещении. Интимно и в то же время публично.

– Где читать?

– В «Музыкальной табакерке»[8].

– В «Музыкальной табакерке» – удивленно говорит Толстой. – Где это?

Шершеневич дипломатично кашляет и произносит: – Это в кафе Надэ. На Кузнецком.

– Вы меня приглашаете читать в кафэ? – с ужасом и недоумением говорит Толстой, – простите, но… там одни спекулянты.

– Алексей Николаевич, теперь новое время, писатели должны «американизироваться».

Барский голос говорит что-то долгое, сердитое, медленное о падении литературных нравов, а мы сознаем, что Толстой слишком хорошо воспитан, чтобы указать нам на дверь прямо, и еще то, что его ждет уже остывший обед, неловко уходим, жмем руку.

У подъезда оба «американизированных писателя» смотрят с отчаяньем друг на друга.

Через три дня Москва была заклеена огромными зелеными афишами:

Музыкальная табакерка. Живые альманахи.

Ежедневное участие: Валерия Брюсова, Бальмонта, Ауслендера[9], Б. Зайцева, Краснопольской[10], Столицы[11]… 40 имен.

Маленькое кафе было изо дня в день переполнено. Приходили слушать одни, приходили глядеть другие. Вторых было больше. Они разглядывали жадными глазами тех, имена которых привыкли видеть только на обложках книг. Рассматривали их галстуки, воротнички, прически. Сидеть рядом с Бальмонтом, пить кофе и перекидываться фразами со Столицей – разве это не занимательно?

А на маленькой эстраде, при свете двух свечей с синими абажурами выступали поэты, 80% которых оказались картавыми, остальные 20% – косноязыкими. Нараспев воющими голосами поэты произносили свои стихи.

Лениво хлопающие зрители насторожились. Сегодня они ждали особенного. Сегодня был «номер – экстра», а у двух устроителей похолодели пальцы:

– Если «он» не придет – мы погибли, погибла идея американизации, «живых альманахов», – прошептал Шершеневич.

 

В.Г. Шершеневич

 

И в этот момент вошел «он». Бледный человек, в глухом черном сюртуке, с выпуклыми скулами и почти седыми, твердыми волосами. Глубоко сидящие глаза сверкали странным, фосфорическим светом. Под взглядом таких глаз невольно опускаешь ресницы.

Он шел к эстраде. «Брюсов, Брюсов!»[12]  – шептали кругом и аплодисменты, дружные, единодушные, заполнили кафе.

Он не читал старых стихов. Он импровизировал. Темы бросали в урну – публика. Он вытянул тему о последней осенней любви и вышел ближе, к концу эстрады, заложив руки за спину. И фразы его, странные, волнующие, но облеченные в отточенную форму октав выбрасывались, как горящие угли в толпу. Точно он разорвал свою грудь и вынул свое сердце. Тайна творчества открылась глазам, и седой человек с фосфорическими глазами говорил о последней любви, как жрец читает молитву. Забыли, что в кафе, ложечки не стучали в стаканах, и только отточенные слова, выгравированные сердцем поэта, звенели в душной маленькой зале. Иногда он прикрывал рукой глаза, останавливался и эти мгновенные паузы жгли всех, как сжигали сознанье поэта. Маленькое кафе на минуту стало храмом.

Через неделю после открытия «Табакерки» на той же улице открылось другое «кафе с поэтами» «Элит», где, в числе прочих, стояло имя А. Н. Толстого. По-видимому, «американизация» коснулась и его[13].

Через месяц в Москве насчитывалось шесть «кафе с поэтами»: «Табакерка», «Кафе поэтов», «Венок искусств», «Десятая муза», «Домино», «Элит», и всюду было полно, всюду люди, похожие на фармацевтов, приходили выпить стакан кофе, закусывая, вместо отсутствующих пирожных, стихами «живых поэтов». И у каждого кафе, кроме своей публики, было свое лицо.

«Домино», где каждое стихотворение встречалось сытым замоскворецким смехом, «Элит», с седовласыми авторами, читающими монотонными голосами свои рассказы, в 3 печатных листа, «Табакерка», «Кафе поэтов». «Кафе поэтов», целый сезон притягивавшее, несмотря на выстрелы и расстрелы, ночную Москву.

Красный сводчатый кабачок, вымазанный пестрыми зигзагами футуристов. Кабачок, где полуобнаженные женщины и девушки, с лицами, размалеванными, как вывески гостиниц, мешались с буржуазными любопытствующими дамами, пьяными солдатами и напудренными dandy. Гольдшмидт, ломающий о свою голову доску, одетый в красный муар, а иногда совсем обнаженный, выкрашенный в коричневую краску “под негра”, проповедует здесь «Радости тела». Бурлюк, не отрывая лорнет от глаз, кричит:

«Мне нравится беременный мужчина».

Василий Каменский, с торчащими льняными волосами, выкликающий зычным голосом:

 

«Сарынь на кичку, Казань, Саратов,

Сарынь на кичку, ядреный лапоть»[14].

 

Здесь же какие-то разодетые женщины, нюхающие кокаин, матрос с челкой до глаз, умирающим голосом произносящий:

– Жизнь – это опиум.

И немедленно глотающий черные шарики опиума.

В другом углу наглый, зычный бас Маяковского[15] возглашает:

 

«Хотите буду безукоризненно нежным,

Не мужчина, а облако в штанах».

 

А после этого фиглярства, заигрывая с публикой, жующей котлету, на эстраде появляется Маяковский в костюме апаша, в красном шарфе с подведенными глазами и вдохновенно читает свою вдохновенную поэму о Революции.

Пьяный солдат прерывает:

«Долой Маяковского. Ойру, давайте ойру»[16].

Им хочется плясового мотива, а не жгучих стихов приближающегося к гениальности поэта.

Но он читает, и будет читать сегодня и завтра. И люди идут в кафе, а более смелые на улицу и там на площадях читают свои стихи.

И в то время, как спекулянты глотают котлету, и в то время, как пьяный солдат орет «Ойру» – поэт уже не на страницах книги, а на углу Страстной площади кричит:

– Сердце! Экстренный выпуск. Свежее сердце![17] Новая страница русской поэзии. Ярмарка. Базар. Кафе. Но все-таки, та же истинная, горящая, пылающая поэзия.

 

Появление в харьковской газете «Южный край» за 12 июля 1918 г. н. ст. этого очерка, подписанного «Влад Королевич. Украина. Июнь 1918 г.», производит странное впечатление. Очерк называется «Ярмарка поэзии. Московское carte-postale», но жанр «почтовой открытки» подразумевает актуальность, сиюминутность зарисовки. На 12 июля 1918 г. актуально было убийство Мирбаха, подавление эсеровского восстания, закрытие газет и террор, а не расцвет устного поэтического слова. На наш взгляд, резоном для публикации такой вещи в газете могли быть разве что пустые карманы автора – видимо, еще одного свежеприбывшего с голодного севера – и готовность редакции способствовать их наполнению.

Проверка обстоятельств, описанных в очерке, подтверждает, что речь идет о событиях более чем трёхмесячной давности: о конце зимы – начале весны 1918 г., когда в изобилии возникли литературные кафе, а вовсе не о свежих литературных новостях.

Кто же такой был Влад Королевич, какое его место в литературном раскладе 1918 г. и почему он связал свой рассказ о литературных кафе именно с фигурой Алексея Толстого?

 

Смуглое сердце

 

Владимир или Влад Королевич (псевдоним Владимира Королева, 1894–1969) – поэт, близкий вначале к кругу эгофутуристов, а затем к имажинистам, автор сборника стихов «Смуглое сердце» (М., 1916), эротической повести «Молитва телу» (М., 1916), сборника стихов «Сады дофина» (М., 1918), организатор, вместе с Л. Моносзоном, альтернативного футуристам кружка молодых поэтов[18]. Он также и режиссёр, и актёр – ставил в 1917–1918 гг. в Никольском театре (сцена ресторана «Славянский базар» на Никольской улице) в Москве свои одноактные пьесы и сам в них играл. Журнал «Рампа и жизнь» за этот период рекламировал следующие его «пьесы-миниатюры», имеющиеся в редакции: «Современная женщина», «Центрострах или Домовый комитет», «M-lle Жюжан», «Та, которая…», «Танго трех», сообщал и о его пьесе «Рыжая клоунесса», шедшей всего один раз. По всей вероятности, летом 1918 г. (хотя словарь «Русские писатели» дает 1919) он переезжает на гетманскую Украину; участвует в харьковском поэтическом сборнике «Освобожденным» (1918). В 1919 г., по возвращении на Украину красных, Королевич служит режиссером красноармейских театров, в начале 20-х – артист и режиссер московских театров, театральный критик и кинокритик, потом, в 30–50-е гг. – режиссер в провинции, автор театральных инсценировок (наиболее известна его инсценировка «Анны Карениной»). Последние годы его прошли в Киеве.

Вот недоброжелательные штрихи к подразумеваемому портрету Влада Королевича, рассыпанные в очерке С. Спасского «Москва» в описании «Кафе поэтов»:

 

Лозунг «эстрада всем» давал простор для всевозможных вылазок. Вот читает поэт, автор сборника, называвшегося «Сады дофина». Сборник посвящен какому-то великому князю. Правда, наборщики отказались набрать титул. В посвящении значится только имя и отчество, но они расшифровываются легко. В одном из стихотворений некий маркиз возглашает с эшафота «Проклятье черни». Поэт картаво декламирует, перебирая янтарные четки. [19]

 

Это тот же самый персонаж, что в первом из приведенных нами отрывков был обозначен как «напудренный поэт» – в очерке самого Королевича тоже упоминаются «напудренные денди». На книге его стихов «Сады Дофина» действительно стоит посвящение «Дмитрию Павловичу»[20], очевидному предмету влюбленности юного автора – сторонника альтернативной любви, вдохновенно, не ведая о Фрейде, живописующего трости, лорнеты, стэки и прочие милые сувениры ушедшего навеки любовного быта. В «Садах Дофина» описываются «Дворцы, приговоренные к казни» (название одного из стихотворений), парки, где занимались любовью дофины, беседки с вензелями королей; воспевается стоическая смерть некоего маркиза и произносится запомнившееся Спасскому проклятье:

 

Ваш смуглый грум стоял один, в толпе забытый,

Когда всходили Вы, маркиз, на эшафот,

Спокойною улыбкой приоткрытый,

Был алым, как всегда, подкрашен томный рот.

В серебряный лорнет Вы оглянули смело

Толпу, простертую у Ваших ног,

Презрение в прищуренных глазах горело…

Час казни возвестил солдатский рог!

Ждала толпа людей Прованса и Оверни,

Нож палача был поднят и готов,

Вы кинули слова: «Проклятье черни».

И вздрогнули они от двух холодных слов.

На Вас толпа трусливая смотрела,

Раздался резко гильотины стук,

И банда жадная, наглея, опьянела –

Казненного скверня касаньем рук.

<…>

А позже – лишь прошел туман вечерний

И лунный загорелся в небе сердолик,

Безумный грум шептал: «Проклятье черни!..»

Он голову нашел и… пудрил Ваш парик[21].

 

Напудренного поэта с четками приметил и Алексей Толстой, записавший в дневнике в марте 1918 г.:

 

Музыкальная табакерка. Сидят унылые и боязливые спекулянты, два немецких офицера, матрос, кот<орый> пьет пятый стакан шоколаду. Выступают поэтессы, напудренный поэт с четками. На темной улице вопят газетчики о только что вырезанном городе N [22].

 

У Спасского в другом месте того же очерка читаем:

 

Однако, в кафе пребывают и те, кто завтра спешно будут выправлять документы, доказывающие их украинское происхождение, кому будет казаться спасением германский неустойчивый орел. Буржуазия, спешно спекулирующая перед тем, как оставить Москву. Молодые люди со следами погон на шинелях, передающие друг другу новости о Корнилове. Один из них, лысоватый, затянутый в черкеску, втихомолку хвастается, что он адъютант великого князя. Подливая в чай водку из принесенного флакона, он посмеивается и пошучивает с соседями: – Стрельба скоро начнется. Или они меня, или я их. А пока послушаем стихи[23].

 

Кроме общей характеристики политически более правого соперничающего предприятия – Спасский сам отождествлял себя с «Кафе поэтов», – в его тексте угадываются и какие-то личные намеки: сюжет с великим князем (хотя тут, очевидно, имеется в виду Николай Николаевич – организатор разного рода военных начинаний) и бегство на Украину вполне могут указывать на Королевича.

Итак, перед нами «Музыкальная табакерка» – литературно крайне левое, «футуристическое» кафе, но с ощутимо правой политической ориентацией – естественное тогда, но непривычное для сегодняшнего читателя сочетание. Шершеневич вспоминал о настроении, царившем в кафе:

 

Наряду с революционными стихами, наряду с классикой здесь иногда звучала и контрреволюция в стихах. Каюсь, что не без успеха и не один раз я с Владом Королевичем читали здесь явно шовинистическую «Перекличку Элегического и Электрического Пьеро»[24].

Отделение Польши и Финляндии казалось мне страшным. Я боялся, что СССР превратится в “Московию” и ограничится кольцом трамвая “А”».[25]

 

Недавно впервые была опубликована проза с драматическими вставками Вадима Шершеневича «Похождения Электрического Арлекина», по-видимому, как-то связанная с упомянутой в очерке Королевича «Перекличкой Элегического и Электрического Пьерро»[26]. Публикатор датирует ее 1919-м – 1920-м гг. По нашей гипотезе, этот текст мог вобрать в себя ряд более ранних, доимажинистских текстов – принципы имажинизма как раз и оформлялись в 1919 г. Одна из главок, а именно пятая  «По наклонной плоскости, или обманы Дон Жуана, или контрагентство поцелуев»  по словарному составу и по реалиям относится к весне 1918 г. – т. е. именно ко времени функционирования «Музыкальной табакерки». Во-первых, здесь упоминается «Пьерро»: «СмотРит Тэдди: у КеллеРа очеРедь ПьеРРО за пудРой»[27]. Кругом явно кровавый разгул:

 

На горизонте здрОВО багрОВО. Кто-то пролил КРАСНЫХ ЧЕРНИЛ. ШИБКО ОШИБКУ замазал. В небо вписан ТРЕУГОЛЬНИК ЖУРАВЛЕЙ. Уж сколько днЕЙ ищут Они (сквозь ночи и Дни) своего Ивика[28] ……………………………..К чорту! К чорту! К чорту! В темных улицах полоски света из каФЭ, как выпушки на галиФЭ.

 

Еще одна реалия зимы 1918 г.:

 

Анненков стрАННеньких СТРАННИКОВ водит в кафе Питтореск. (кафе Питтореск было новинкой осенью – зимой 1917–1918 гг.).

 

Упоминается здесь и новая драма Алексея Толстого:

 

Говорили даже вчера (в пассАЖЕ) что гдЕ ТО страшная комЕТА хвостит: вещает новую драму вторОГО Алексея Толстого. Много жуткого водится … Ночной город! ………………………………………….Последний город! ………………….. Виноват: почему послЕДНИЙ? …………………………………..Поэтовы бЕДНИ!».

 

Текст намекает на «Ракету», которая шла в 1917 г. Но новая драма, о которой идет речь, может быть, связана с объявленной Толстым работой над «Дантоном», поскольку вводятся темы французской революции:

 

Слава Богу (Глория Деи) мы живем в восемнадцатом веКЕ, человеКИ …Что забОТЫ что санкюлОТЫ грозЯТ грЯДкою баррикАД? Что за ерунда? Откуда восемнадцатый век? Это метронпАЖ вошел в рАЖ и неоттуда строки набрал.

 

Далее появляется Дон Жуан, который поет серенаду под балконом «донны французской революции». Он оказывается «мировым обывателем», «представителем карточной системы», «кроликом для экспериментов» и убивает седого командора в ванне:

 

В ванне, в ванне был Марат,

Одни косточки лежат.

 

На наш взгляд, эта глава «Арлекина», сохраняющая память о естественном шоке и об общей для всей интеллигенции фрондёрской позиции, соотносится с первыми месяцами нового порядка, описанными в публикуемом очерке Королевича – даже «ойра» здесь не забыта.

«Перекличка Электрического и Элегического Пьерро», которую исполняли Королевич и Шершеневич в «Музыкальной табакерке» весной 1918 г., очевидно, имела драматическую форму – ведь Королевич был уже опытным режиссёром и сам писал пьесы. Но в «Электрическом Арлекине» двуголосия не чувствуется. Замена двух Пьерро на одного Арлекина в 1919 г., возможно, объясняется тем, что Пьерро – маска по определению элегическая и вряд ли своевременная: электрический Арлекин остаётся единственным участником бывшего диалога, потому что уже не до диалогов.

 

* * *

 

Возвращаясь к харьковскому очерку Королевича: почему молодые поэты обратились к Толстому? Один из устроителей его, Королевич – юный декадент, нонконформист, наивно фрондирует своими политическими и эстетическими симпатиями к старорежимным ценностям, педалирует «аристократизм», религиозность, «шовинизм», и в конце концов бежит к белым – видимо, сразу после восстания 6–7 июля.

Исходя из этой ориентации, для него естественно искать сочувствия и поддержки у, казалось бы, заведомо консервативного графа Толстого, в котором он, судя по тексту фельетона, видит оплот московского барства: может быть, Толстой воспринимается им все еще как аполлоновский стилизатор, верный «дворянской» теме?

Но был ли Толстой действительно консерватором и архаистом? На медной табличке на его двери Королевич прочел «граф», но на самом деле там стояло «Гр». Эренбург потом вспоминал:

 

Как-то он показал мне медную дощечку на двери – «Гр. А.Н. Толстой» – и загрохотал. «Для одних граф, а для других гражданин», – смеялся он над собой.[29]

 

Как выглядит участие Толстого в «кафейном периоде» русской литературы? Почему Королевич с Шершеневичем обратились к нему? Почему Королевич ожидает от Толстого, солидного журналиста, драматурга, прозаика, поддержки в своем новомодном легкомысленном проекте?

Наверно, всё это потому, что Толстой известен своей любовью к зрелищным затеям: памятна его роль в «Доме интермедий» и «Бродячей собаке». В 1913 г. Станиславский планировал привлечь его в студию театральной импровизации. В театрах идут его пьесы, и сам он иногда играет в них комические роли. Это человек, влюбленный в театр – в особенности в театральные эксперименты, перепутывающие жизнь и искусство, обожающий превращать жизнь в театр для себя, при минимуме средств устраивающий у себя дома восхитительные маскарады. Не далее как осенью 1917 г. он выступал с петрушечным театром Н.Я. Симонович-Ефимовой в кафе «Питтореск» на Кузнецком мосту, читая тексты своих рассказов, которые разыгрывали куклы.

Если верить Королевичу, Толстой пришел в состояние шока от приглашения молодых людей «американизироваться» и отказался наотрез. Но Королевич сообщает неправду. В действительности Толстой участвовать в их затее с Шершеневичем согласился и в «Табакерку» пошёл: об этом мы узнаём из гневной записи в дневнике Ивана Бунина:

 

2 (15) марта

Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал «Гаврилиаду», произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне, – большой гонорар, говорит, дадим[30].

 

Отсюда видно, что Толстой вступил с Буниным в переговоры касательно и его участия в литературном кафе, очевидно, отождествляя себя с его организаторами.

Как же так? В очерке Королевича говорится о прямом отказе Толстого участвовать в «Живых альманахах»! А Бунин возмущается его участием в наиболее рискованных мероприятиях «Табакерки», в компании Брюсова, поведение которого, как явствует из воспоминаний Шершеневича, было крайне провокативно.

В конце этой записи Бунин еще растравляет обиду. «Читал о стоящих на дне моря трупах, – убитые, утопленные офицеры. А тут “Музыкальная табакерка”». Вспомним, что в конце зимы – начале весны 1918 г. в газетах шли сообщения о всё ещё продолжавшемся красном терроре в Севастополе, где «революционные» матросы провели массовое уничтожение всех офицеров: излюбленным способом было привязывание к ногам обречённых тяжёлых камней и сбрасывание их с кораблей в открытое море – говорили о тысячах стоящих на дне моря трупов.

Однако, когда Толстой записал в своём дневнике о впечатлении от «Музыкальной табакерки», то и он переживал его как острый контраст: спекулянты, напудренные поэты – и вопли газетчиков о вырезанном городе N. Чувства его были весьма похожи на чувства Бунина. Правда, это не помешало ему тогда же или на следующий день принять участие в пикантных чтениях, наряду с Брюсовым – кстати сказать, его шефом по советской службе в Наркомпросе. Легкий на подъём, он мог сначала согласиться выступить там, а потом задуматься. Ведь ему вовсе небезразлично было, что по этому поводу думают люди, подобные Бунину, который строго относился и к писательскому общественному реноме, и к торжественной трагичности момента. Видимо, поэтому Толстой и организует альтернативное предприятие, где тон будет задавать он сам и близкие ему литераторы. Немудрено, что молодые поэты на него обиделись. Не отсюда ли иронический тон в «Перекличке»?

 

«Трилистник» в кафе «Элит». Королевич насмешливо повествует о том, что «через неделю после открытия “Табакерки” на той же улице (вернее, рядом, на Петровских линиях – Е. Т.) открыли другое “кафе с поэтами”, “Элит”, где, в числе прочих, стояло имя А.Н. Толстого», и о том, что в «Элит» якобы седовласые авторы читали монотонными голосами свои рассказы.

Что же за патриархи выступали в «Элит»? Газета «Новости дня» пишет:

 

Открытие выступления писателей и композиторов в кафе «Элит» (Петровская линия) состоится завтра, в среду, 3 апреля. В программе вечера – граф А. Н. Толстой, Вл. Ходасевич и А. Могилевский[31] В четверг читают К. Бальмонт, И. Новиков, в пятницу – Е. Чириков и В. Инбер, в субботу ­– Г. Чулков, И. Эренбург и Добровейн.[32]

 

Наверное, это Евгений Николаевич Чириков – единственный в этой компании человек старшего поколения – сообщил кафе «Элит» «благоухание седин», раздражившее Королевича. Но и тогда, и впоследствии общий стиль «Элит» был совершенно не старческий, а скорее молодежный. Вскоре писательское «зрелищное предприятие» получает отдельный от кафе театральный статус и название «Трилистник», взятое у Анненского (кстати, Эренбург позднее, в 1922 г., выпустит в Москве альманах «Трилистник».) В газете «Новости дня» от 13 апреля читаем:

 

За короткое время своего существования «Трилистник» познакомил слушателей с целым рядом писателей и поэтов. Успели выступить – граф А.Н. Толстой, Е. Чириков, Георгий Чулков, Андрей Соболь, Вл. Лидин, Бальмонт, Эренбург, Крандиевская, Инбер, Ходасевич и другие[33].

 

Пасхальные дни были отмечены скандалом: в кафе появился никем не приглашенный Маяковский. 14 апреля в «Новостях дня» появилась заметка:

«Мирное житие далекого от шумной улицы кафе было нарушено вчера “очередным” выступлением г-на Маяковского. Лишившись трибуны в закрывшемся “Кафе поэтов”, сей неунывающий россиянин, снедаемый страстью к позе и саморекламе, бродит унылыми ночами по улицам Москвы, заходя “на огонек” туда, где можно выступить и потешить публику. Вчера, однако, г-н Маяковский ошибся дверью.

 

Публике, собирающейся в «Трилистнике», оказались чужды трафаретные трюки талантливого поэта. Сорвав все же некоторое количество аплодисментов, г-н Маяковский удалился. Волнение улеглось. Вновь зазвучали прекрасные стихи В. Ходасевича и Эренбурга. С большим вниманием был прослушан новый рассказ И.А. Новикова. «Трилистник» определенно начинает завоевывать симпатии публики[34].

 

Н.В. Крандиевская-Толстая вспоминает:

 

Открылось новое литературное кафе на Кузнецком мосту – «Трилистник». Здесь, на помосте, между столиками, выступал московские поэты и писатели с чтением последних своих произведений, причем каждые три дня программа менялась. Выступали Эренбург, Вера Инбер, Владислав Ходасевич, Цветаева, Амари (Цетлин), Борис Зайцев, Андрей Соболь, Осоргин, Шмелев, мы с Толстым и многие другие[35].

 

Итак, возраст здесь ни при чём: Толстой отвергает сотрудничество с Шершеневичем и Королевичем потому, что предпочитает юным футуристическим монархистам столь же юных разочарованных эсеров-эмигрантов и отступников-эсдеков вроде Инбер и Эренбурга.

«Трилистник» запомнился ещё и «феминистской» своей направленностью: в кафе проводились вечера поэтесс, о которых вспоминает Дон Аминадо:

 

В кафе «Элит», на Петровских линиях, молодая, краснощёкая, кровь с молоком, Марина Цветаева чётко скандирует свою московскую поэму, где ещё нет ни скорби, ни отчаяния, и только протест и вызов – хилым и немощным, слабым и сомневающимся.

Её называют Царь-Девица. Вся жизнь её ещё впереди, и скорби и отчаяние тоже.

Кафе «Элит» – это кафе поэтесс.

На эстраде только Музы, Аполлоны курят и аплодируют.

Кузьмина-Караваева[36] воспевает Шарлотту Кордэ.

Ещё никто не знает, кто будет российским Маратом, но она его предчувствует, и на подвиг готова.

Подвиг её будет иной, и несказанной будет жертва вечерняя. <…>

В галерее московских дагерротипов, побледневших от времени, была и Любовь Столица, талантливая поэтесса, выступавшая на той же эстраде в Петровских линиях.

Несмотря на шутливый вердикт Бунина –

А столица та была

Недалёко от села…

– в стихах её звучали высокие лирические ноты, и было у неё своя собстванная, самостоятельная и по-особому правдивая интонация.

Умерла она совсем молодой – у себя на родине, в советской России.

Последним аккордом в этом состязании московских амазонок была жеманная поэзия Веры Инбер, воспевавшей несуществующий абсент, парижские таверны и каких-то выдуманных грумов, которых звали Джимми, Тэдди и Вилли. <…>

Никаких звёздных путей она не искала, но, обладая несомненой одарённостью, писала манерные и не лишённые известной прелести стихи, в которых над всеми чувствами царили чувство юмора и чувство ритма.[37]

 

О том, насколько всерьез воспринимали сами участники «Элит» открывшуюся перед ними возможность нарушить навязанную немоту и  выйти к читателю, можно судить из заметки о первом вечере в «Элит»:

 

Литературное кафе это новый, более совершенный вид общения автора с читателем. Автор спускается с горы, читатель подымается из долины. На плоскогорье они встречаются, там воздух чист, и легко дышится и тому, и другому… Именно таким духом, нежным и крепким, веяло на первом литературном выступлении в кафе «Элит». Оно открывалось тихими и такими простыми, и такими глубокими словами И. Эренбурга: – В самые тяжёлые минуты жизни, – сказал он,  – нельзя не молиться. Так же точно нельзя не заниматься искусством, ибо не является ли оно молитвой взволнованного сердца? Потом гр. Ал. Толстой читал сказки <…>.[38]

 

* * *

Суммируем: Толстого можно определить как принципиального «центриста», с позицией достаточно широкой, позволяющей ему сохранять отношения и с «крайне левым» (разумеется, в этом контексте) Эренбургом, и с «крайне правым» Буниным.

Во многом эта установка на центр намечает координаты тех биографических скачков, в которых только самым проницательным критикам (таким, как Федор Степун) была ясна внутренняя обязательность и логика.

 

* * *

Толстой сложился в атмосфере импровизационного, интимного театра. Он сам играл и был незаурядным чтецом. Почувствовав, что ему не место в «Табакерке», он идею устной литературы, идею уместную и своевременную, подхватил и воплотил – в не шокирующей его форме, в устраивающем его достойном тоне и в обществе учеников и друзей. Хотя Толстой охотно стилизовал себя под старинного барина, на деле он был человеком вовсе не консервативного склада (и именно это так раздражало Бунина, видевшего в нем приверженца новомодных, как выразились бы теперь, стратегий поведения): в литературном кафе «Трилистник» Эренбурга и Толстого звучал серьезный и добросовестный голос «мэйнстрима» независимой русской литературы. Вовсе не будет преувеличением сказать, что «Трилистник» не только политически располагался в центре московской литературы, но и сосредоточил главные литературные силы, тут вырабатывались позиции наиболее приемлемые и авторитетные для русского общества. Амбивалентность этих позиций предначертала большей части участников этой группы неоднозначные политические и биографические траектории.

Литературно же перед нами любопытнейшее объединение Толстого (когда-то, как мы помним, включившегося в авангардный проект после года парижского ученичества, но с тех пор отошедшего к бытописательству, журнализму, лирическому фарсу и политическому лубку) – с юным поколением поэтов-эмигрантов, в основном парижан, формально весьма левых и умудренных (однако же, как и он сам, не приемлющих левизны позднефутуристической, в 1918 г. уже эксплуатирующей, политически и коммерчески, достижения 1912–1915 гг., – см. ниже). Озабоченность судьбой России, европеизм, либерализм, а также формальная отточенность и острота – вот общность, из которой вырастают и конструктивистский эксперимент Эренбурга и Инбер, и превосходные эмигрантские книги Толстого.

 

Толстой и Бунин в Москве. Отношение Бунина к Толстому резко изменилось к худшему в начале 1918 г. – и именно из-за «Табакерки». Бунин вспоминал уже после войны и смерти А.Н. Толстого в очерке «Третий Толстой», местами дословно опираясь на дневниковую запись, см. сн. 215.

 

Так до самого захвата большевиками власти в октябре семнадцатого года были мы с ним в мирных приятельских отношениях, но потом два раза поссорились. Жить стало уже очень трудно, начинался голод, питаться мало мальски сносно можно было только при больших деньгах, а зарабатывать их – подлостью. И вот объявилась в каком-то кабаке какая-то «Музыкальная табакерка» – сидят спекулянты, шулера, публичные девки и жрут пирожки по сто целковых штука, пьют какое-то мерзкое подобие коньяка, а поэты и беллетристы (Толстой, Маяковский, Брюсов и прочие) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные, произнося все заборные слова полностью. Толстой осмелился предложить читать и мне, я обиделся и мы поругались[39].

 

Как мы помним, Бунин не стал сотрудничать с Толстым и в «Элит». Видимо, он жестоко ревновал Толстого к Эренбургу. В дневнике Бунина читаем:

 

Вчера «Среда». Читал Лидин («Олень»), стихи – Ходасевич и Копылова[40]. <…> Эренбург, Соболь – всe наглеет. Эренбург опять стал задевать меня – пшютовским, развязным, задирчатым тоном. Шкляр[41] – страстную речь по этому поводу. Я сказал: «Да, это надо бросить». Начался скандал. Толстой, злой на меня за «Элиту», на их стороне. «Эренбург – большой поэт». А как он три месяца назад, после чтения стихов Эренбургом ругал Эренбурга…![42]

 

Драматург Н. Шкляр, пьесы которого шли тогда в театрах Москвы, явно пытался урезонить Эренбурга. Толстой же в этом конфликте принял сторону Эренбурга и Соболя. Бунинское раздражение по поводу Толстого всe нарастает: всe в нeм уже кажется фальшивым, стилизованным, рассчитанным на внешний эффект: Пасхальная встреча в церкви вызывает следующий язвительный комментарий.

 

У Светлой заутрени Толстой с женой. В руках – рублeвые свечи. Как у него всe рассчитано! Нельзя дешевле. «Граф прихожанин»! Стоит точно в парике в своих прямых бурых волосах a la мужик[43].

 

Во всех поступках Толстого Бунин усматривает низменные мотивы; он записал 18 января 1918 г.: «Была Маня Устинова – приглашала читать у Лосевой. Говорила про А. Толстого: “Хам, без мыла влезет где надо, прибивается к богатым” и т. д.[44]». По всей видимости, Бунину небезразлично сближение Толстого с Цетлиными, проходящее у него на глазах.

Второй конфликт произошел из-за несогласия по поводу «Двенадцати» Блока. Очерк «Третий Толстой» в оригинале, мало известном в России до издания 1991 г., по большей части посвящен жестокой и насмешливой критике Блока. Бунин писал в нём:

 

Московские писатели устроили собрание для чтения и разбора «Двенадцати», пошел и я на это собрание. Читал кто-то, не помню кто именно, сидевший рядом с Ильей Эренбургом и Толстым. И так как слава этого произведения, которое почему-то называли поэмой, очень быстро сделалась вполне неоспоримой, то, когда чтец кончил, воцарилось сперва благоговейное молчание, потом послышались негромкие восклицания: «Изумительно! Замечательно!». Я взял текст «Двенадцати» и, перелистывая его, сказал приблизительно так:

– Господа, вы знаете, что происходит в России на позор всему человечеству вот уже целый год. Имени нет тем бессмысленным зверствам, которые творит русский народ с начала февраля прошлого года, с Февральской революции, которую все еще называют совершенно бесстыдно «бескровной»[45].

 

Следует на семь страниц жестокая критика «Двенадцати» за безответственность, безвкусицу и кощунство. Бунин подводит итог:

 

Как не вспомнить, сказал я, кончая, того, что говорил Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьм»:

Кого тут ведьма за нос водит?

Как будто хором чушь городит

Сто сорок тысяч дураков!

 

Вот тогда и закатил мне скандал Толстой; нужно было слышать, когда я кончил, каким петухом заорал он на меня, как театрально завопил, что он никогда не простит мне моей речи о Блоке, что он, Толстой, – большевик до глубины души[46], а я ретроград, контрреволюционер и т. д.[47]

 

Это, видимо, то самое заседание «Среды» в мае 1918 г., на котором выступал с докладом А. Б. Дерман и о котором писала Блоку Нолле-Коган:

 

В обществе «Среда» было заседание, на котором Дерман читал доклад о Вас. Доклад озаглавлен был «Творчество А. Блока». Доклад убийственно бездарный, он хвалил Вас за творчество дореволюционное и разносил за революционное, хотя поэму «Двенадцать» назвал талантливой. Тут все на стену полезли, особенно негодовал Ив. Бунин, а т. к. он «генерал», то слушали с почтительным молчанием и сочувствием…[48]

 

 

Эренбург вспоминает, что Бунин называл Толстого «полубольшевиком». Видимо, он цитирует мнение, которое Бунин широко оглашал и которое появилось именно вследствие этой стычки. В мемуарах Бунин попытался выставить эту защиту Блока актом неискренности Толстого, вкладывая ему в уста признание в том, что Толстой, оказывается, защищал Блока для того, чтобы показаться лояльным к большевистской власти. Почему именно так нужно было себя вести в литературном споре, и зачем Толстому было выказывать свою лояльность, когда террор ещё не был объявлен, и как от этого зависели планы отъезда Толстого – непонятно. Ведь не помешала же Бунину уехать его нелюбовь к Блоку. Бунин пишет:

 

В тот год уже шло великое бегство из Великороссии людей всех чинов и званий, всякого пола и возраста – всякий, кто мог, бежал в еще свободную и неголодающую Россию. И вот оказался через некоторое время и Толстой в числе бежавших. В августе приехала в Одессу его вторая жена, поэтесса Наташа Крандиевская, с двумя детьми, потом появился и он сам. Тут он встретился со мной как ни в чем ни бывало и кричал уже с полной искренностью и с такой запальчивостью, какой я еще не знал в нем:

– Вы не поверите, – кричал он, – до чего я счастлив, что удрал наконец от этих негодяев, засевших в Кремле, вы, надеюсь, отлично понимали, что орал я на вас на этом собрании по поводу идиотских «Двенадцати» и потом все время подличал только потому, что уже давно решил удрать и при том как можно удобнее и выгоднее. Думаю, что зимой будем, Бог даст, опять в Москве. Как ни оскотинел русский народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дороге сюда, на остановках в разных городах и в поездах, такие речи хороших, бородатых мужиков насчет не только этих Свердловых и Троцких, но и самого Ленина, что меня мороз по коже драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них! И доберутся! Бог свидетель, я бы сапоги целовал теперь у всякого царя! У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мне, – вот как мужики выкалывали глаза заводским жеребцам и маткам в помещичьих усадьбах, когда жгли и грабили их![49]

 

Скорее всего именно от этого свидетельства Бунина, вряд ли беспристрастного, идет мнение о том, что Толстой якобы кровожадно призывал выкалывать глаза большевикам, которое охотно цитируется в современной мемуарной литературе. По моему предположению, это мнение Бунина основано на одесской статье Толстого «Разговор у окна книжной лавки» (см. ниже), где в качестве новейшего трагического литературного героя предлагается комиссар, убивший отца и надругавшийся над матерью. Имеется в виду, разумеется, убийство Бога и надругательство над Россией. Статья кончается предложением, чтобы этот новый Эдип поступил в соответствии с древним мифом и ослепил себя.

Характерный эпизод, запечатлевший отношения Толстого и Бунина накануне отъезда последнего из Москвы, описан в воспоминаниях Лидина:

 

Незадолго до отъезда Ивана Бунина, на вечере у Алексея Николаевич; Толстого, в большом доме на Малой Молчановке, где и поныне каменные геральдические львы со щитами сидят по обе стороны подъезда, – на вечере у Толстого был среди других и Иван Алексеевич Бунин. Он был совсем желт, худ, с провалами на щеках, отмалчивался, пил красное вино, и маленький, подвижной пензяк, литератор Владимир Николаевич Ладыженский[50], старался развеселить Бунина.

– Не старайся, Володя, – сказал вдруг Бунин бесстрастно, – ничего веселого нет. Завтра, может быть, прекратят издавать мои книги… так что лучше пей вино.

Ладыженский осекся. Бунин пил вино, и Алексей Николаевич Толстой сказал как обычно по-актерски скандируя слова:

– Иван, ты ужасный мизантроп. Пьешь настоящее «Шато-лароз», а несешь кислятину.

Я не помню, что ответил Бунин; помню только, что в середине вечера хватились Бунина, но его уже не было, он незаметно ушел, и Толстой очень огорчился тогда…

Так же незаметно Бунин исчез и из московской жизни: он часто то приезжал, то уезжал, и никто не думал, что он уехал совсем, навсегда… думал об этом, может быть, только Юлий Алексеевич, знавший брата с его характером и его настроениями[51].

 

Конфликт Бунина и Толстого, медленно тлевший в Москве, обострился в Одессе в время совместного их пребывания там с осени 1918 г. по весну 1919 г.

 

______________________________________________________________________________________________________

[1] Сергей Спасский (1898-1956) – поэт, примыкавший к группе экспрессионистов (И.Соколов, Б.Земенков и др.)  близкий и «Центрифуге», мемуарист. Годы террора провел в лагере.

[2] Полное название этого литературного кафе было такое: «Кружок художников, литераторов и артистов “Музыкальная табакерка”. Угол Петровки и Кузнецкого моста, кафе О. Надэ». Спасскому, однако, запомнилась фамилия Трамбле (в русской транскрипции иногда «Тримбле»).

[3] Вера Инбер.

[4] Спасский С. Маяковский и его спутники. М., 1940. C. 131–132.

[5] Малая Молчановка, 18. – Толстые обосновались на Малой Молчановке, д. 8, кв. 19 (у Ф.Ф. Крандиевского – Волькенштейна – почему-то указан д. 6). Этот большой комфортабельный, тогда только что построенный дом в духе купеческого модерна со статуями львов и лепниной, где только можно, сохранился до сегодняшнего дня. В том же доме действительно жила Вера Инбер, которой Толстой покровительствовал, и, двумя этажами ниже, Эфроны-Цветаевы (с которыми Толстой соседствовал и раньше, на Кривоарбатском пер., д. 13, кв. 9,. в период т.н. «обормотника» в 1914 – 1915 гг.), а после них – Е.О. Кириенко-Волошина с компанией актрис. До того Толстой жил в одном доме с Волошиным в Петербурге (на Глазовской в 1908-1909 гг.); позднее, в Париже, проживал в одном доме с Бальмонтами и Ремизовыми (а потом – и Буниными) в Пасси на улице Ренуара, 48-бис; а вернувшись в Россию, он поселился над квартирой, брошенной А.С. Ященко (ее разделили В.П. Белкин с Ф. Сологубом), у Тучкова моста на Ждановской набережной (д. 1/3, кв. 24). В этом же ряду можно рассматривать и переселение его в конце 20-х гг. в Детское Село, где он молодым человеком посещал Гумилева, как и последний его московский адрес – флигель во дворе горьковского особняка.

[6] Шершеневич Вадим Габриэлевич (1893–1942) – поэт-футурист, затем имажинист; автор мемуаров «Великолепный очевидец».

[7] «Живые альманахи». – Еще в феврале 1918 г. в журнале «Рампа и жизнь» были объявлены в соседнем Петровском театре (под управлением М.Н. Нининой-Петипа) «Живые альманахи» – симфонические концерты, вечера поэзии и музыки. Кафе было следующей стадией этого начинания. «Живые альманахи» после «Музыкальной табакерки» переехали в новое помещение – кафе «Десятая муза» на Камергерском. Постоянными их участниками были В. Брюсов, С. Ауслендер, Л. Столица, В. Королевич, В. Шершеневич, Н. Борская, Е. Сухачева, Б. Казароза, Подгорный, Коломбова и др. См.: Жизнь. (Москва.), 1918. № 12. 10 мая (27 апр.), Ср. также статью С. Ауслендера «Вечер импровизации в „Живых альманахах“» (Жизнь. № 20).

[8] «Музыкальная табакерка». – О «Музыкальной табакерке», история которой по живым следам описывается в очерке Королевича, вспоминал позднее В. Шершеневич в часто цитируемой главе «Два кафе», построенной на сопоставлении «Табакерки» с «Кафе поэтов». Автор специально оговаривает, что оба кафе были в руках футуристов (задним числом Шершеневичу важно легитимизировать имажинизм, указывая на его футуристическую генеалогию). В этом сравнении тон задает «Кафе поэтов», а «Табакерка» дается как сумма отличий от него. Шершеневич писал о первом «Кафе поэтов»:

«Одно на Тверской в Настасьинском переулке, в маленькой хибарке, было кафе жизни <…> Там собирались не только поэты. Туда приходили попавшие с фронта бойцы, комиссары, командармы. Там гремели Маяковский и Каменский. Там еще выступал не эмигрировавший Бурлюк <…> В этом кафе родилось молодое поколение поэтов, часто не умевших грамотно писать, но умевших грамотно читать и жить. Голос стал важнее биографии». (Шершеневич В.Г. «Великолепный очевидец» // Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова. М. 1990, С. 546).

По контрасту о «Музыкальной табакерке» с ее явно опальной репутацией Шершеневич пишет с предельной осторожностью, даже не называя свое кафе по имени. Апологию своего литературного детища – фразу о людях, действительно любящих поэзию – Шершеневич в повествовании вплетает осторожно, в последнюю очередь.

«Другое кафе, на углу Петровки и Кузнецкого, было чисто коммерческим предприятием умных владельцев кафе, которые сохраняли под этой поэтической маркой свое помещение и множили доходы. Под эгидой поэтов жилось легче. Публика в этом кафе была “чистая” – остатки спекулянтов, купцов, “золотой молодежи” и люди, действительно любившие поэзию. Здесь скандалов с мордобитием и пальбы не было. Маяковский и Бурлюки здесь не выступали <…>»(там же и сл.).

[9] Ауслендер Сергей Абрамович (1886–1943) – племянник М.А. Кузмина, петербургский прозаик-стилизатор круга журнала «Аполлон»; в 1918 г. в Москве, работал вгазете «Жизнь»; в 1919 г. оказался у Колчака, сотрудничал в колчаковской газете. Стал детским писателем. Репрессирован в 1937 г.

[10] Краснопольская (Шенфельд) Татьяна – беллетристка, автор романа о петербургской богеме «Над любовью» (Петроградские вечера. Пг., 1914. Кн. 3).

[11] Столица (Ершова) Любовь Никитична (1884–1934) – поэтесса, знаменитая в конце 1900 – начале 1910-х гг. Своими стилизациями в духе русского язычества. Эмигрировала, умерла в Софии.

[12] Брюсов, Брюсов! – Судя по всему, здесь описывается второй вечер поэтических импровизаций, ср.: «Недавно был я на настоящем поэтическом турнире – «вечере поэтических импровизаций» в «Живых Альманахах». О первом таком вечере уже писал на страницах «Жизни» Ауслендер. Я был на втором, еще более интересном. На первом поэту разрешалось пользоваться карандашом и бумагой. На втором они должны были читать на память. Выступали: Валерий Брюсов, Любовь Столица, Вадим Шершеневич, Лев Никулин. Наталия Поплавская, Рубанович. Темы, как и тогда, давались из публики: из трех, вытащенных из урны, поэт выбирал одну. а через несколько минут – читал стихотворение! Посмотрели бы пролетарские поэты, с каким блеском выходили из затруднения участники турнира! Валерий Брюсов, например, получил тему «memento mori». Он не стал даже пользоваться своим правом взять еще две записки и выбрать более подходящую тему. Он постоял минутки две, размахивая рукой в такт творимого стихотворения, и вот со сцены полились звуки сонета (сонета!):

 

Ища забав, быть может, сатана

Является порой у нас в столице,

Одет, как дэнди и цветок в петлице,

Рубин в булавке, грудь надушена …».

 

(Каржанский Н. Поэты пролетарские и поэты непролетарские. Жизнь. 6 июня (24 мая). 1918. С. 4)

О гораздо менее невинном вечере «Живых альманахов», тоже еще в помещении «Музыкальной табакерки», вспоминал Вадим Шершеневич:

«Уже в годы революции Брюсов выступал в литературном кафе на углу Петровки и Кузнецкого. Кафе называлось “Живые альманахи”. Бумаги не было. Книги не выходили. Люди, чтобы не забыть азбуку, читали надписи на вывесках и ходили слушать живых поэтов. Один вечер “Живого альманаха” был посвящен оригинальным и переводным эротическим стихотворениям. Читали мы все сравнительно невинные вещи. На эстраду вышел Брюсов и начал читать переводы латинских поэтов. Атмосфера быстро накалялась. Сначала уткнулись носом в стаканы дамы, потом мужчины начали усиленно закуривать. Не смутился один Брюсов. Издатель альманахов, он же владелец кафе, подозвал меня и грозно спросил: – Он только читать будет или и наглядно показывать? Я успокоил встревожившегося коммерсанта, что Брюсов обойдется только читкой. Коммерсант требовал, чтобы я прекратил “похабщину”. Я указал, что Брюсов достаточно аккредитованный поэт. – Что мне до его кредитов, если мне комиссар кафе закроет! Брюсов кончил читать и совершенно наивно поглядел на зал, удивляясь, что не аплодируют» (Шершеневич В.Г. Там же. С. 459–460).

Другой отчет о том же вечере был процитирован в одесской газете Д. Тальниковым через год после описанных событий: это впечатления С. Яблоновского, опубликованные в газете «Свободная Россия»: «На красной афише (непременно красной!) объявлялся «Альманах эротики». Один поэт читал те стихи Овидия, которые до сих не печатались «вследствие буржуазных предрассудков». Он, впрочем, объявил, что не будет называть вещей их настоящими именами, как это делает Овидий. Но публика оказалась настолько любящей Овидия и так дорожащей неприкосновенностью его творчества, что потребовала: – Называйте! Читать так читать! (Тальников Д. «Гаврилиада»  А.С. Пушкина// Одесские новости. 1919 18 (5) янв.).

Влад Королевич и сам участвовал в «“скандальном” вечере эротической поэзии» (видимо, том же самом) в кафе «Музыкальная табакерка» в апреле 1918 г. – об этом писали газеты. С другой стороны, известно, что Маяковский в своем выступлении на «Вечере эротики», устроенном в литературном кафе «Музыкальная табакерка», яростно напал на бесплодных эстетов – об этом пишет С. Спасский. Дату вечера – 2 апреля – установил Н.И. Харджиев по анонсу. (См.: Харджиев Н.И. Статьи об авангарде. М., 1997. Т. 2. С. 200).

Ясно, что речь идет об одном и том же событии. В любом случае, «Табакерка» была закрыта, и скорее всего, именно после скандального «эротического» вечера. Тот же Спасский так характеризует поведение Маяковского на вечере эротики в «Музыкальной табакерке»: «Если в кафе публика подбиралась не враждебная и настойчиво требовала стихов Маяковского, он вставал и читал между столиков. Только на «вечере эротики» он разрешил себе подняться на кафедру. Он не слушал специально сервированной программы «от классиков до наших дней». Войдя с улицы, не снимая кепки, он занял место, вклинившись в номера, сообщил, что прочтёт экспромт, заглянул в записную книжку, спокойно и неторопливо он обратился к тем, кто с вычурными жестами «тоненьких ручек» собрался сюда, чтобы славить наперебой

 

таинства соитий и случек,

 

голос его издевался, хотя Маяковский был совершенно невозмутим. И только к концу выступления он отчеканил несколько громче свое заключительное пожелание:

 

Ни любви не знать,

Ни потомства вам,

Импотенты и скотоложцы!»

 

(Спасский С. Маяковский и его спутники С. 137).

Нам попался и довольно скептический отзыв о другом вечере «Живых альманахов», проведенном той же группой Шершеневича, Королевича и компании, очевидно, уже после закрытия «Табакерки». Это заметка, подписанная «Красный», из московской газеты «Наше время»:

«Кафе в Камергерском переулке

При входе продаются выстуканные на машинке рукописи альманашных знаменитостей. Рукописи кусаются, как все продукты в наше драгоценное время, и поэтому, пробежав глазами первое четверостишие, робко кладешь их обратно, а в стороне питомцы муз досадливо грызут ногти…

В лицо пахнуло сыростью. Длинный сводчатый подвал. Ресторанные столики. В глубине игрушечная сцена. На окнах – гигантские трагические маски. У боковых дверей – символические фигуры поджарных (поджарых? – Е. Т.) экзотических зверей с поджатыми хвостами.

Публика собирается медленно. Много столиков пустует.

Поэт с лицом удивленного младенца, поморгав близорукими глазами, небрежно, усталым тоном оповещает:

– Три поэтессы поведают нам о своих весенних переживаниях»…

Cледует рассказ о чтении Шершеневичем Блока; упоминается и «поэт с фамилией, недопустимой в социалистическом отечестве» (тот же Королевич?) – который «прочел стихи о трамвайной остановке, где появлялся черный вуаль, но… внезапно исчез, и ничего другого не оставалось, как утешиться с белым вуалем…

Лениво хлопают.

Поэт во френче уверял, что весна примчалась в быстром авто и подкурила бензином»

Концовка заметки звучит так: «От “Живого Альманаха”, посвященного весне, осталось впечатление мрачного, сырого подземелья, полинезийской нечленораздельной декламации и воспетого аромата кошек и бензина» (Наше время, 1918. № 90. 10 мая (27 апр.) С. 3).

[13] Шесть кафе. – Здесь не упомянуто филипповское кафе-кабаре, оно же «литературное кафе» «Питтореск», первое в своем роде, открывшееся в конце 1917 г. на Кузнецком мосту, д. 5, расписанное Г.Б. Якуловым. Якулов называл его «мировой вокзал искусства», с барабана (арены) которого будут возвещаться «приказы по армии мастерам новой эры». Каменский В. Путь энтузиаста // Василий Каменский. М., 1990. С. 519. Ср. также: Ходасевич В. Портреты словами. М., 1987. С. 117–118.

О совместной работе в этом кафе с А.Н. Толстым летом 1917 г. вспоминает художница Н.Я. Симонович-Ефимова: Толстой «озвучивал» разыгрываемые Ефимовыми в театре петрушек свои сказки «Пустынник и медведь», «Две мыши», «Мерин». Симонович-Ефимова Н.Я. Театр петрушек. М., 1925. С. 48.

О литературных кафе 1917–1918 г. в своей мемуарной книге «Люди, годы, жизнь» писал И.Г. Эренбург: «Я упоминал о кафе “Бом” на Тверской, куда часто заглядывали писатели; там мы пили кофе и делились новостями. Были другие кафе, где мы работали, – за тридцать или за пятьдесят рублей читали свои произведения перед шумливыми посетителями, которые слушали плохо, но глядели на нас с любопытством, как посетители зоопарка глядят на обезьян. Кафе эти были эфемерными – названия то и дело менялись: “Кафе поэтов”, “Трилистник”, “Музыкальная табакерка”, “Домино”, “Питторекс” (sic!), “Десятая муза”, “Стойло Пегаса”, “Красный петух”». Эренбург И. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 8. М., 1966. С. 271.

Толстой, вспоминал В.Е. Ардов, любил сидеть в кафе «Бом», что находилось в несохранившейся старом доме на углу Малого Гнезниковского переулка и ул. Горького: «Бим (Радунский) был антрепренером и директором цирка на Цветном бульваре, бывший цирк Соломонского. А клоун Бом (Станевский) – отличный комик (когда он смеялся, смехом отвечал весь цирк: он был рыжий, а Бим был весь белый), так вот, Станевский держал кафе “Бом” (позднее там было кафе “Стойло Пегаса”)» (Ардов В.Е. Из воспоминаний. Публ. Тейдер В.Ф. // Минувшее, 17. М.; СПб., 1994. С. 189–190.

[14] Перевранная цитата из стихов В. Каменского (1884–1961) из его романа «Степан Разин» (М., 1916).

[15] «Наглый, зычный бас Маяковского», его «фиглярство». – Недружелюбие объясняется тем, что Маяковский был открытым врагом имажинистов (см. ниже). О приемах его работы с публикой ср. любопытное наблюдение Спасского: «Чтоб было тихо, – разглаживал он голосом воздух. – Чтоб тихо сидели. Как лютики. На фоне оранжевой стены он вытягивался, погрузив руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко вывернут над лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими прохладными глазами. – Тише, котики, – дрессировал он собравшихся…». (Спасский С. Москва. С. 75). Наглость Маяковского, его сознательное хамство тематизируется и в революционных очерках Толстого (см. ниже).

[16] Ойра – хора, «хойре» (идиш), еврейская народная плясовая.

[17] В № 3452 «Новостей сезона» объявлялось, что в Театре Трабского поэт Влад. Королевич читает «Стихи о свежем сердце». (Никольский театр с сентября 1917 г. назывался Театр Н.Т. и Г. Трабского.)

[18] Ср.: «“Зеленое яблоко”. Под таким названием в Москве недавно организовался кружок молодых поэтов – нефутуристов. Организаторами этого кружка являются поэты Л.И. Моносзон и Вл.Вл. Королевич». Наше время. Москва. 1918. 28 (15) февр. С. 2.

[19] Спасский С. Москва // Маяковскому. Сборник воспоминаний и статей. Л., 1940. С. 81.

[20] Великий князь Дмитрий Павлович (1891-1942), внук Александра II, участник убийства Распутина, после революции в эмиграции.

[21] Королевич Влад. Сады Дофина. М., 1918. С. 9.

[22] Толстой А.Н. Дневник 1917–1936 гг. / Публ. А.М. Крюковой // А.Н. Толстой. Материалы и исследования. С. 358. 4 (17) марта 1918 г. советские газеты сообщали о занятии большевиками Екатеринодара. Это означало крах всех надежд на успех «ледяного похода».

[23] Спасский С. Москва. С. 80.

[24] Очевидно, это стихотворение навеяно «Электрическим Арлекином» Маринетти.

[25] Шершеневич. Указ. соч. С. 493.

[26] Публикатор этой никогда ранее не печатавшейся вещи Шершеневича, Сергей Шумихин первым соотнес «Арлекина» с «Перекличкой Электрического и Элегического Пьерро». См.: Шумихин С. Вступительная заметка // Шершеневич В. Похождения Электрического Арлекина. НЛО. 1998. № 31. С. 5–6.

[27] Там же. C. 37 и сл.

[28] Тема убийства, взывающего к раскрытию, задаётся здесь аллюзией на балладу Жуковского – Шиллера «Ивиковы журавли».

[29] Эренбург И.Г. Люди, годы, жизнь // Собрание сочинений. В 9 т. Т. 8 М., 1966. С. 130.

[30] Бунин И.А. Окаянные дни. М., 1990. (Ксерокс 10-го тома Собрания сочинений. Берлин: Петронюанс). С. 32–33.

[31] Могилевский А.Я. – известный скрипач, профессор Московской консерватории.

[32] Добровейн Исай Александрович (Барабейчик Ицхак Зорахович) (1891–1953) – известный, тогда ещё молодой пианист. Толстой бывал на его концертах во времена Первой мировой войны. С 1919 г. – дирижер. Эмигрировал в 1922 г. в Германию. Стал ведущим оперным дирижером ХХ в.

[33] Попов В., Фрезинский Б. Илья Эренбург: Хроника жизни и творчества. Т. 1. 1891–1923. СПб., 1993. С. 145.

[34] Там же. С. 147.

[35] Толстая-Крандиевская Н.В. [Воспоминания] // Воспоминания об А.Н. Толстом. М., 1982. С. 105.

[36] Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева (урождённая Пиленко), поэтесса (см. ниже). В конце 1917 г. примкнула к правым эсерам. Действительно провела некоторое время в Москве летом 1918 г., была делегатом 8 съезда партии правых эсеров.

[37] Дон-Аминадо (Шполянский А.П.) Поезд на третьем пути. // Наша маленькая жизнь. Стихотворения. Политический памфлет. Воспоминания. М., 1994. С. 612–613.

[38] «Вечерняя жизнь». 5 апреля 1918 года.

[39] Бунин И.А. Воспоминания. Нью-Йорк, 1950. С. 212.

[40] Копылова Любовь Федоровна (1885–1936) – поэтесса. В 1918 г. вышел ее третий сборник «Благословенная печаль». Позднее прозаик женской и бытовой темы (роман «Одеяло из лоскутьев», Р. н/Д., 1930).

[41] Шкляр Николай Григорьевич, 1876–1952 – писатель, драматург, автор Московского Драматического театра («Сказка о короле Альберте») участник литературного кружка «Среда», член «Книгоиздательства русских писателей», в 1918–1919 гг. жил в Одессе.

[42] Бунин И. Окаянные дни. М., 1990. С. 62.

[43] Там же.

[44] Там же. С. 58.

[45] Бунин И.А. Воспоминания. С. 214.

[46] Как мы увидим, в 1914 году Толстой провозглашал себя и футуристом.

[47] Там же. С. 221.

[48] Литературное наследство. Т. 92: Александр Блок. Новые исследования и материалы. Книга вторая. М.: Наука, 1981. С. 329.

[49] Бунин  И.А. Воспоминания. С. 225.

[50] Владимир Николаевич Ладыженский (1859 – 1932) —  поэт, прозаик, мемуарист, общественный деятель. Был близок к Чехову. В 1918 г. возглавлял Общество культпросвещения в Москве. В 1919 г. эмигрировал, жил во Франции.

[51] Лидин Вл. Люди и встречи. М., 1961. С. 138–139.

Works with AZEXO page builder