PG Slots Мирпослеконца — Глава 11. Волынский в годы революции — Елена Д. Толстая

Мирпослеконца

Глава 11. Волынский в годы революции

Гибель свободной печати. Упраздняя буржуазию, новая власть причислила к ней все свободные профессии, всех интеллигентов, «и в конце концов в процессе упразднения они пострадали несравнимо более, чем капиталистическая буржуазия, против которой истребительный поход пролетариата был объявлен. Смею сказать больше: по правде-то говоря, только они одни <…> пострадали[1]», – писал знаменитый Александр Амфитеатров[2].

«Биржевые ведомости», – как и сама биржа, – были закрыты новой властью практически сразу после большевистского мятежа. Такая же судьба по всей стране постигла и остальные газеты: «Речь», «Новое время», «Вечернее время», «Современное слово», «Новую Русь» и др. Бóльшая часть их была запрещена за публикацию 26 октября 1917 г. воззвания свергнутого Временного правительства. Продолжали, разумеется, выходить издания самих большевиков, а также, до поры, газеты меньшевиков, эсеров и «нейтральная», часто вечерняя пресса, отношение к которой традиционно было менее серьезным. Вместе с тем, старые газеты вскоре начали появляться тогда под новыми названиями, причем многие из них – например, «Речь» – многократно повторяли этот маневр. Часто большие газеты возрождались как газеты вечерние – т.е. в форме, менее пугавшей большевистское начальство. «Биржевые ведомости» еще некоторое время — с конца декабря по 18 января — существовали в виде маленькой газеты «Наши ведомости», которая официально называлась изданием сотрудников «Биржевой газеты». Но власти ее снова закрыли, и она вновь возродилась в облике «Новых ведомостей», просуществовавших до 13 августа 1918 г. Тут работали те же люди, но теперь она называлась изданием сотрудников вечерних «Биржевых ведомостей». Имя Волынского как автора в обоих этих изданиях не фигурировало.

После бурного периода митингов, собраний и административной перестройки в театрах возобновились спектакли, продолжали появляться новые книги; газеты публиковали и театральные заметки, и книжные обзоры, но балетных рецензий Волынского и его литературного отдела в них больше не было. Однако он стойко продолжал работать в редакции бывших «Биржевых», а ныне «Новых ведомостей»; По всей вероятности, он комплектовал и редактировал литературную часть, то есть в старом своем амплуа собирал у петербургских писателей материалы, заполняя ими вторую страницу. По крайней мере, 25 августа 1918 года, уже после закрытия газеты, Волынский писал своей сестре Берте Паргамин: «”Биржевые ведомости”, где я до сих пор функционирую, несмотря на закрытие газет, в качестве редактора литературно-критического отдела…»[3].

В политических выступлениях он не участвовал. 26 ноября 1917 г. в Петрограде вышла однодневная газета «Газета–Протест союза русских писателей», посвященная уничтожению свободной печати. В числе участников были самые знаменитые литераторы: Вл. Короленко, Д. Мережковский, З. Гиппиус, Ф. Сологуб, Е. Замятин, политические деятели и влиятельные журналисты, начиная с В. Засулич и С. Потресова (С.  Яблоновский), и кончая молодыми А. Тырковой и Г. Вильямсом, – всего несколько десятков имен; была среди них и Л. Гуревич – но  Волынского не было, хотя все мемуаристы в один голос утверждают, что годы революции он провел в Петрограде.

Отдушинами для петербургских литераторов были пока еще разрешенные газеты, такие, как «Петроградский голос» — ранее «Петербургский  листок» —  который, во главе со стариком А.А. Измайловым (заведовавшим до Волынского литературным отделом «Биржевых ведомостей»), благодаря сотрудничеству видных писателей города превратился в литературное издание. Амфитеатров описал эту метаморфозу так:

И какая это была газета! «Петроградский листок», еще в 1917 году любимый уличный орган дворников, швейцаров, извозчиков, мелких лавочников и тому подобного темного люда, включая сюда и часть рабочих, настроенную сочувственно монархии Романовых и православной церкви. Орган «черной сотни», «Листок», понятно, так и руководился, и составлялся в низменно-черносотенном тоне и порядке сочувственными элементами из «бывших людей» литературы. До революции о «Петроградском листке» почиталось неловким даже упомянуть в порядочном обществе. Появление литератора с именем на его столбцах было невозможно, как некое неприличное чудо. Когда А.И. Куприн, по неистощимому добродушию своему, дал туда какой-то свой мелкий рассказец, это произвело в петроградском литературном мире впечатление скандала.

Но теперь, уцелевший дольше всех соседей, благодаря своей черносотенной публике, этот ничтожный и презираемый «Петроградский листок» торчал над всеобщим потопом журналистики как одинокий крошечный островок. И подобно зверям, бегущим от наводнения, собрались и столпились на нем всевозможные живые обломки распущенных редакций, исчезнувших изданий. Во главе газеты стал видный литератор, популярный и заслуженный критик А.А. Измайлов. В газете начали появляться статьи Ф.К. Сологуба, Д.С. Мережковского, Вас. Ив. Немировича-Данченко, А.И. Куприна, П.П. Гнедича, В.Ф. Боцяновского, мои, модных поэтов, профессоров университета, публицистов из закрытых больших газет – «Речи», «Дня» и др. Понятно, что орган изменил свою физиономию и направление. Из монархического он превратился в либерально-демократический, даже с оттенком утопического социализма, впрочем, весьма бледно-розового. Антикоммунистический дух скорее чувствовался, чем сказывался; скорее подозревался, чем выявлялся. Потому что почтенный радикал наш милейший А.А. Измайлов ненавидел большевиков до кровомщения, но напуган ими был до паники и чуть не падал в обморок при каждом слове, уязвлявшем торжествующих олигархов лжекоммуны прямо и открыто. Сберечь газету от закрытия как можно дольше было его главной задачей, да и требованием издателей. Надо заметить, что эти последние вовсе не были счастливы перерождением своего «Листка» в литературный орган. Как бы ни странно показалось, но мы, писатели с именами, каждый имевший свою обширную аудиторию, не только не подняли тираж «Листка», но, напротив, уронили его. Наша привычная публика не успела прийти к нам под старую сомнительную вывеску, а для былой публики «Листка», уличной, мы оказались мудрены, и она отхлынула от газеты. Кто ее читал и обогащал, лучше всего покажет следующий эпизод. На одном из редакционных собраний был поднят вопрос об улучшении бумаги. Издатель, г. Владимирский, отказал в нем наотрез.

— Почему? — изумлялись и спорили мы. — Ведь если газета примет более приличный вид, это лишний шанс на ее успешное распространение в обществе, которое сейчас чуждается «Листка» отчасти и за его отвратительный вид. Ведь согласитесь, что нельзя найти более гнусной бумаги, чем ваша…

— Гнусная-то она гнусная, — подтвердил издатель, — но не обижайтесь, господа, если я вам скажу по секрету, что добрая треть нашей публики покупает «Листок» совсем не ради прекрасных сочинений, которые вы в нем печатаете, а ради вот именно этой гнусной бумаги… Потому что рабочий и мастеровой человек газету сперва читает, а потом из нее цигарку вертит, — ну, и за «Листком» имеется уже многолетняя слава на этот счет, что для цигарок лучше его бумаги нету.[4]

В числе других газет, где также печатались писатели, было «Эхо», оно же «Петроградское эхо» И. Василевского-Небуквы, «Вечерний час» и «Новый вечерний час» А. Кугеля – там публиковался он сам и Б. Мирский (псевдоним Б. Миркина-Гецевича) – дерзкие и насмешливые «Вечерние огни», которые делал молодой  И. Калинников и где работал совсем юный А. Дроздов, а одним из сотрудников был А. Карташев. Все перечисленные издания без конца штрафовались и неоднократно закрывались властями. На процессе революционного трибунала печати над вечерними газетами в середине мая 1918 года, где в роли обвинителя выступал сам комиссар по делам печати Володарский,  многие из них были приговорены к закрытию – «Вечерние огни» на две недели, «Петроградское эхо» на год, причем И.М. Василевскому-Небукве запрещалось быть редактором какой бы то ни было политической газеты вообще; а «Новый вечерний час» закрыли навсегда, хотя сам Кугель был оправдан[5].

Ни в одном из этих начинаний Волынский тоже не участвовал. Хотя его «Новые ведомости» публиковали статьи и фельетоны Куприна и Сологуба, звучавшие в таком же апокалипсическом ключе, что и перечисленные издания, в целом Станислав Проппер, хозяин «Биржевки», проявлял то исключительное умение ладить с властями, которое он выработал при царском правительстве. Он и сейчас ухитрялся не раздражать начальство и после января не навлек на  себя ни одного взыскания.

Видимо, образовавшаяся на месте свободной прессы в конце мая лакуна навела руководителей бывшей «Биржевых ведомостей», в том числе и   Волынского, на мысль об их воскрешении в полном, утреннем  формате. 7 июня 1918 г. он послал писательнице Елене Грековой приглашение сотрудничать в возрожденной газете, подписанное прежним главным редактором – С. Проппером. Предполагалось, что сам он по-прежнему  будет возглавлять  отдел критики и библиографии[6]. Соответствующее прошение о возобновлении «Биржевых ведомостей» с Проппером в качестве редактора сохранилось в архиве Волынского.

С 7 июня, когда рассылались оптимистические письма, оставалось две недели до убийства Володарского (20 июня) и начала террора в Петрограде. Планам о возобновлении «Биржевки» не суждено было сбыться, а Волынский так и не вернул себе утраченного статуса. В июле 1918 года  было введено требование о перерегистрации разрешений на выпуск всех газет, и нежелательным изданиям (то есть практически всем, кроме официозных) разрешения просто не возобновили. Но, видимо, у «Биржевки» были какие-то причины надеяться на то, что власти сделают для нее исключение. Поэтому она продолжала комплектоваться еще в августе. Забегая вперед, нужно отметить, что в двадцатых годах старики Проппер и Кугель — все, что оставалось от старой журналистики, — работали в  «Вечерней красной газете», которая тем самым отчасти явилась преемницей «Биржевки». Вспомним: Мандельштам в «Четвертой прозе», обращаясь к Горнфельду, писал: «Зачем ты пошел жаловаться в «Биржовку» в двадцать девятом советском году? Ты бы лучше поплакал господину Пропперу в чистый еврейский литературный жилет. Ты бы лучше поведал свое горе банкиру с ишиасом, кугелем и талесом» (курсив мой. – Е.Т.).

Тем временем 15 июня, через полугода с лишним после Октября, был, наконец, разрешен выезд из Петрограда, и голодные горожане воспользовались этой возможностью, устремившись, кто куда, – в деревню, менять мануфактуру на продовольствие, или на сытую гетманскую Украину и далее в Одессу. В середине лета «Новые ведомости» все-таки были окончательно закрыты. Однако Волынский остался в Петрограде. Пришло письмо от сестры из Белой Церкви: Берта была замужем за врачом и не бедствовала, она звала Волынского к себе. Но он отказался: «Я лег бы на тебя тяжелым камнем, и это было бы ужасно мучительно для моего самочувствия»[7]. Свое полуголодное существование он описывал ей в бодряческих тонах:

 

Сижу без сахара. Ничего! Хлеба не вижу неделями, конечно, хлеба черного, ибо о белом и мечтать даже не приходится – все ни к чему. Всячески дисциплинирую тело и выхожу победителем на невидимой борьбе с отвратительными обстоятельствами. Ничего! Гибок человек! Все перенести можно, если крепок дух! А дух мой, слава Богу, ни на секунду бодрости не теряет и стремится вверх по-прежнему неугасимым пламенем[8].

 

Приходилось проявлять инициативу, и в том же письме он сообщает, что основал еженедельный научно-критический журнал «Театр»: «Дело уже почти совершенно налажено, не дальше, чем вчера, из Смольного получено разрешение и утверждено мое редакторство»[9]. Действительно, в «Записных книжках» Блока есть упоминание о том, что он отнес статью Волынскому в «Театр». Но журнал не материализовался.

Помощь приходила иногда неожиданно. В том же послании он пишет: «Все как-нибудь образуется: чтобы не терять времени в бесплодных сетованиях на фатальные процессы истории, я погружаюсь в научную работу… Прочел за последнее полугодие целый курс лекций двум ученикам у себя на дому. А.М. Гуковский, отец моих слушателей, платил мне гонорар за каждый сеанс, за каждое чтение в масштабе университетских лекций, по 100 рублей»[10]. Александр Гуковский, отец Григория и Матвея, плативший ему по университетским ставкам, – это известнейший эсеровский политический деятель и журналист. Вскоре он эмигрировал – а сыновья остались в России. Григорий сделался знаменитым литературоведом, специалистом по XVIII веку, Пушкину и Гоголю, учителем Юрия Лотмана и Ильи Сермана, а Матвей – не менее знаменитым историком искусства Возрождения, автором книг о Леонардо. Так братья поделили между собой сферы интересов Волынского.

В 1918-1920–м театры влачили жалкое существование, но вопреки всему, не закрывались. Петроградский театральный журнал писал летом 1919–го:

Едва ли в истории театра был год более тяжелый для артистов, чем прошлый зимний сезон в Петрограде. Трудно описать те ужасные условия, в которых приходилась работать петербургским артистам. Не преувеличивая, это были сплошные, беспрерывные терзания, и каждый день можно было ожидать, что у людей не хватит больше сил, что театры закроются.

На почве недоедания с женщинами было несколько случаев обмороков на спектакле, а одну артистку пришлось увезти из театра прямо в больницу. Сидя в зрительном зале, казалось, что все на сцене идет нормально. Если бы зритель хоть на десять минут заглянул за кулисы, прислушался к разговорам артистов и увидел, в какой обстановке им приходится играть, он наверно преклонился бы перед их выдержкой и выносливостью.

Кроме голода, был целый ряд других лишений. Убийственно влиял на настроение артистов холод. Температура в некоторых театрах на сцене доходила до 6-7 градусов. Даже в государственных театрах, например в Александринском, у артистов зуб на зуб не попадал от холода. На сцене часто говорили о жаре, вытирали платком пот с лица, отдувались, и в то же время ум артистов шел пар изо рта. Репертуар не считался с отсутствием топлива, и актерам сплошь и рядом при температуре в семь–восемь градусов приходилось играть в летней чесунчовой паре, а актрисам в легких, как ветерок, прозрачных тюлевых платьях. В зрительном зале тоже было далеко не тепло, но зрителю, по крайней мере, ничто не мешало пойти к вешалке и одеть шубу, что и практиковалось сплошь и рядом.

Хочется рассказать об одном совершенно невероятном, можно сказать, прямо историческом представлении. Дело было зимой, в театре за Невской заставой. Шла пьеса Скриба «Стакан воды», в исполнении артистов Государственной драмы. На сцене стоял такой холод, что артисты решили «плюнуть» на иллюзию и поверх английских, исторических костюмов преспокойно одели свои шубы. К тому же электричество долго не загоралось, пришлось играть при керосиновых лампах, и актеры, учитывая это примитивное освещение, признали возможным обойтись без грима. Но в середине спектакля электричество вдруг вспыхнуло. Получилось трагикомическое зрелище. Вид артиста в парике с буклями и без грима, с фиолетовым от холода носом, пар, идущий у него изо рта – возбуждал одновременно и смех и жалость к актеру. В довершение всех бед, артистов оставили после спектакля без обещанного паровика и… предоставили их своей судьбе. Всей компании пришлось остаться на ночлег у сторожа театра, приютившего их в своей скромной каморке.

Если прибавить дороговизну обуви, то многим артистам не только на сцене, но и в жизни пришлось много претерпеть от холода. Одна из артисток Государственных театров, не имея средств купить обувь, ходила всю зиму, в самые сильные морозы, в ажурных чулках и в туфлях без подошв. Недоступность обуви заставила некоторых из наших артисток самим приняться за сапожное ремесло и собственноручно шить себе ботинки. <…> Неудивительно, что менее стойкие актерские организмы не выдерживали, и смертность среди тружеников сцены достигла в этом сезоне огромного процента. Чуть не каждая неделя приносила известие о кончине то того, то другого артиста. Это обстоятельство в свою очередь действовало на актера угнетающе, каждый невольно думал, что скоро придет и его «очередь». <…> В балете <…> чуть не каждый спектакль висел на волоске. <…> Отсутствие жиров ослабило физически самых сильных танцовщиков, и они с трудом могли поддерживать балерин»[11].

В эти тяжелейшие годы Волынский продолжал участвовать в театральной жизни как балетный критик: пять его рецензий весной 1918 года появились в петроградской газете «Страна», выходившей в 1917-1918 гг. (сотрудником ее в 1918 г. был О. Э. Мандельштам; редактировал ее И.И.Брусиловский). В архиве сохранились и другие балетные заметки Волынского за этот период. Не исключено,  что  какие-то его  публикации пока не найдены и еще всплывут в эфемерных изданиях той поры.

 

Псевдо-Волынский. Существует странная загадка, связанная с именем Волынского. 12 января 1920 года, за две недели до второй и окончательной эвакуации белой Одессы (25 января), в газете «Одесский листок» появилась статья, подписанная «А. Волынский», а через неделю, в газете «Вечерние одесские новости» – вторая. Первая из них призывает добровольческие власти незамедлительно отдать землю крестьянам, чтобы обеспечить себе их поддержку, перехватив ее у большевиков:

 

Ось русской жизни

 

Быстрая смена поражений и побед, блестящих наступлений и временных отступлений, эти участившиеся повороты колеса военного счастья и слишком уж капризные улыбки фортуны способны поразить не только зарубежных зрителей российского развала и распада, но и непосредственных участников гражданской войны.

В самом деле! Ведь год тому назад большевистская волна залила почти всю Россию со всеми ее государственными «новообразованиями». Красный флаг «авангарда российского пролетариата» развевался над Великороссией, Украиной и чуть ли не над стенами Ростова.

И ведь, с другой стороны, не сказка, не созданная расстроенным воображением легенда, что всего несколько месяцев тому назад Добровольческая армия врезалась в самое сердце советской России, угрожая ее жизненным центрам.

Пал Курск, пал Орел, уже виднелись златоглавые верхушки московских колоколен. И вдруг один крутой поворот колеса – и все, точно в сказке, принимает исходное положение. Точно не было победных кликов и воплей поражения.

Чему все это нас учит?

Быть может, именно теперь, когда мы, стиснув зубы и сжав кулаки, молча и решительно готовимся к последней схватке, именно теперь пришла пора подвести кой-какие итоги и переоценить кой-какие ценности.

Ясно одно – победное шествие Добровольческой армии от Кубанских степей до самого Орла окончательно развеяло иллюзию непобедимости советских войск. Маленький клочок территории Великой России сумел выдвинуть реальную силу, перед которой отступают лучшие дисциплинированные части. Счастье вообще изменчиво, а военное тем более. Победы могут замениться поражениями, наступления отступлениями, а вполне понятное разочарование взрывом восторга и ликования.

Гораздо важнее вопросы обеспечения спокойствия тыла. Нам нужен мирный производительный труд. И в первую очередь, нам нужны засеянные поля, тучные пастбища и сочные луга. Нам нужно успокоить темную невежественную крестьянскую массу, запуганную, терроризованную быстрой сменой властей, не знающую[,] за кем идти, кому верить и с кем бороться. Тяжелое наследие царского режима продолжает тяготеть над нами грозным проклятием. Крестьянская, по преимуществу, страна не может отойти от аграрного вопроса, – этой оси русской жизни, – и только тот спасет Россию, кто честно, смело, быстро и решительно разрубит этот Гордиев узел.

Скажут – Учредительное Собрание.

Но ведь этот символ веры русской демократии, забрызганный кровью гражданской войны, запятнанный неслыханными преступлениями, продолжает пока оставаться несбыточной мечтой. Мы думали довести все хозяйство великой России до ее державного хозяина, но увы – вольно или невольно – растеряли по дороге половину его ценностей.

Когда хотят спасти целое, то не заботятся о его частях. И, быть может, наиболее сильной, наиболее яркой жертвой с нашей стороны будет именно то, что мы узурпируем часть власти Учредительного Собрания и разрешим теперь же, немедля, аграрный вопрос. Тем более, что момент для этого наступил чрезвычайно благоприятный. Благоразумная, наиболее многочисленная часть помещиков жаждет спокойствия и права легального существования. Кровавые зарницы революции раскрыли многим из них всю безнадежность бессмысленных мечтаний возврата к прошлому. Отнятая стих<ийной> силой земля не может вернуться к прежним ее владельцам[12]. Классовый инстинкт уступает место разумному сознанию. Все чаще и чаще раздаются голоса, призывающие во имя спокойствия личного и общего блага к законному закреплению того, что фактически существует на деле. И не характерным [ли] является то обстоятельство, что в бытность пребывания ген. Деникина в Одессе средние и мелкие помещики настаивали на введении наиболее низкой арендной платы.

Правда, есть «зубры» с атрофированным зрением и слухом, лишенные возможности правильно воспринимать окружающее, мечтающие о кнуте и нагайке и о золотом времени реставрации.

Но сколько их? И можно ли их жадное завывание принимать за общий голос целого класса.

Остается крестьянство. Но тут именно, главным образом, нужно вселить уверенность в прочность и незыблемость всего совершающегося. Полумеры страшны, полумеры опасны. Инстинкт собственника толкает крестьянина на скорейшее узаконение захвата. Ни льготная аренда, ни другие меры не могут устранить беспокойных мыслей о возможном возврате земли.

Учредительное Собрание? Но, увы, авторитет его, нечего скрывать, нарушен святотатственной рукой, посягнувшей на неприкосновенность первого представител<ьного> учреждения. Гражданская война тянется более двух лет, а между тем крестьянин не видит себя ближе к этой цели ни на шаг. Он не желает считаться с причинами. Он видит только следствие. А, между тем, надо сеять, боронить. Земля в сладостном томлении жадно ждет своего пахаря. И крестьянин, в свою очередь, готов поступиться своей мечтой о безвозмездной отдаче земли. Враждующие стороны нашли общий язык для сговора. Обе стремятся к узаконению существующих отношений. Один хочет быть хозяином, другой готов добровольно отказаться от своих привилегий.

Так неужели же во имя мертвой догмы мы будем пренебрегать нарастающими вопросами жизни, неужели мы убоимся последовать хотя бы примеру Польши, где аграрный вопрос был разрешен сеймом одним из первых. Земля отдана трудящимся. Каждому по 100 моргов (около 10 десятин), а излишек отчужден в государственный фонд для распределения среди малоземельных. Одним взмахом топора подбиты гнилые устои прошлого, исчезла почва для неудовольствия. Вздохнули свободно все, так или иначе связанные с землей. И польский крестьянин – образ и подобие нашего русского мужика – охотно пополняет ряды молодой польской армии. У них нет Ангелов, Махно, Зеленых, Тютюнников, Шепелей[13] и т.д. А польские вожди с уверенностью заявляют об иммунитете польского народа против большевиков.

Аграрный вопрос должен быть разрешен теперь же в духе демократических заветов, не дожидаясь Учредительного Собрания. И если мы искренно стремимся к восстановлению нашей родины, к ее величию и спокойствию, если мы желаем прекращения гражданской войны со всеми ее ужасами, то раньше всего должны удовлетворить наше многомиллионное крестьянство – корень нашей государственности. Во имя Учредительного Собрания мы должны узурпировать его права. И тогда, когда мощным и сильным порывом всех сынов России будет сброшено иго произвола, насилия[,] диктатуры меньшевиков (sic! – Е.Т.), и Учредительное собрание начнет распоряжаться судьбами России, мы преклоним благоговейно колени перед державным хозяином страны и скажем: mea culpa.

Но для тебя и во имя твое[14].

А.Волынский

 

Через неделю в «Вечерних одесских новостях» (то есть вечернем выпуске «Одесских новостей», главной газеты города) была напечатана заметка «Нищие» – убийственное описание поверженного в прах российского интеллигента:

 

Нищие

 

Когда огромнейшая страна судорожно бьется в тисках гражданской войны, раздираемая междоусобицами, заливаемая братской кровью, трудно, конечно, говорить о трагедии отдельных личностей. Широкий масштаб драмы целого народа затушевывает даже самые яркие одиночные штрихи безнадежного пессимизма.

Все это конечно мелочь, обыденная, повседневная, примелькавшаяся, не бьющая в глаза, не режущая слух, не тревожащая разум. Но ведь, в конце концов, из всех этих мелочей, мимо которых проходишь спокойно, складывается жизнь. Из ряда отдельных бликов создается огромная картина, поражающая нас своим мрачным фоном [и] глубокой безысходной грустью.

Когда говорят о гражданской войне, то имеют в виду ужасный разрушительный процесс во всех областях государственной жизни. Падает интенсивность труда, умолкают фабричные гудки, тухнет огонь в горнах и в доменных печах, рушится транспорт. Мы мерзнем и голодаем. Мы сидим в темноте. «Печной горшок» становится нам дороже и ближе всяких культурных запросов. Мы катимся по наклонной плоскости и опускаемся все ниже и ниже. За развалом государства наступает распад быта. Мы растрачиваем последние остатки наших материальных ценностей и дошли до нищенства.

Расплодившиеся за последнее время «аукционные и комиссионные» магазины тому самое реальное доказательство. Дошли до последней черты. С витрин, полок, лотков на нас глядит смерть и разрушение. Предметы роскоши и предметы крайней необходимости. Прекрасные дамские туалеты и ночные чепцы. Столовое серебро и детские игрушки. Семейные реликвии, переходящие из поколения в поколение, любимейшие предметы домашнего обихода и комфорта, вещи, купленные, быть может, ценой усидчивой долгой работы всех членов семьи – все это постепенно выносится на публичный торг. К ним дотрагиваются чужие руки. Их касаются чужие взгляды.

Обширное, удобное, комфортабельное отцовское кресло, дедовская пенковая трубка и его любимый шахматный столик с инкрустацией. Материнский золотой крест, быть может, последнее благословение на смертном одре. Обручальное кольцо. Игрушка умершего ребенка, облитая слезами безутешных родителей, все это отрыжкой гражданской войны вынесено из интимной обстановки семейного уклада на суд и торг толпы.

Каждая вещь может рассказать трогательнейшую историю любви, ревности, счастья, тоски и печали. На вас глядит разрушенное семейное счастье, уют и покой. Быт, созданный веками, скованный личной волей, охраняемый традицией, надломленный в корне грандиозной междоусобицей, рухнул под тяжестью времени. Огненные языки пламени гражданской войны опалили и нежные побеги семейного уклада.

Но если продающие вызывают у нас чувство сожаления, то покупающие ввергают нас в бездну беспримерного унижения. Куда все это уходит? В чьи руки уплывают роскошные меха, персидские ковры, ценные картины, старинные коллекции фарфора, золотых и серебряных изделий? Ведь это стоит баснословно дорого и оценивается в десятки и сотни тысяч рублей.

Увы, если для нас это слишком недоступно, то для иностранцев это очень дешево. Если для нас измеряется тысячами, то для них это, в лучшем случае, вопрос сотни франков или десятка фунтов. Спокойные, сытые, довольные, с сигарой или трубкой во рту, расхаживают они по аукционам, закупая в огромном количестве вещи в [э]той «самой дешевой в мире стране».

Вконец обнищавшая страна представляет широкое поле деятельности для тех иностранцев, чья денежная единица представляет действительную реальную ценность. Дело не в их богатстве, а в нашей горькой бедности. Не в их возвышении, а в нашем сугубом унижении. Оборванные, грязные, немытые, босые, в жалких отрепьях, с мутным блуждающим взором, с всклокоченной лохматой головой, по колени в братской крови – мы такие маленькие, жалкие и ничтожные в сравнении с этими гордыми победителями великой мировой войны, где как-никак была и наша доля заметного участия. И чем блестяще[е] (sic!- Е.Т.) наше прошлое, тем хуже настоящее.

Переживши кризис мировой войны, державы-победительницы вступают на путь расцвета и благоденствия. Мы же, барахтаясь в пыли, распродаем себя оптом и в розницу. Давно уже сброшена роскошная мантия. Поблекли краски. Согнулась гордая фигура, увял цветущий вид. Это уже даже не «благородная бедность», а обычный жалкий до отвращения вид промотавшегося кутилы, протягивающего дрожащие руки за подаянием[15].

А.Волынский

Тема «распродажи себя» дана здесь очень лично, и возможно, что она подсказана собственным опытом автора, кем бы он ни был.  В этом описании «аукционных и комиссионных магазинов» упоминаются иностранцы с сигарами, скупающие русские ценности по дешевке. Это, несомненно,  южные  впечатления — в Петроград иностранцам в заметных количествах  пока что (до НЭПа) проникнуть было не в пример труднее.

За неделю, прошедшую между двумя корреспонденциями, автору стало ясно, что белое движение  обречено.  Вторая заметка, по сути, беспредметна, аполитична, растравляюще сентиментальна и полна, как выразился сам автор, безнадежного пессимизма. Она резко отличается от первой, оптимистической, собранной и энергичной.

Ясно, что публиковать подобные тексты, оставаясь в большевистской России, нечего было и думать. Попытаемся же хоть как-то восстановить исторический контекст этой странной истории. В конце лета 1919 года на юге страны красные войска были разбиты и отброшены, и на полгода туда вернулась власть Добровольческой Армии. Но вправе ли мы думать, что под впечатлением этих побед Волынский решился бы с кем-нибудь передать несколько статей для публикации в одесских газетах? Тот самый Волынский, который в Петрограде в 1918-1919 гг. вел себя совсем тихо и, в отличие от большинства своих коллег,  не напечатал ни одной политической заметки?

С одной стороны, язык статей вполне соответствует стремительному и эмоциональному стилю рецензий Волынского: ясность, доходчивость, эмоциональная яркость, общая литературность (при некоторой как бы неполной грамотности), латынь и молитва – все может принадлежать ему. Единственный, но более чем веский довод против его авторства – это слишком уж хорошее знакомство с украинскими и одесскими реалиями и в первом, и во втором случае. Мы ведь знаем, что он не выезжал из Петрограда.

На наш взгляд, более вероятно другое объяснение – что кто-то воспользовался именем Волынского: в Одессе его помнили, когда-то он был здесь популярен. Желая заработать денег, возможно,  на дорогу в эмиграцию,   кто-то из коллег – интеллигентный шутник, журналист, проработавший некоторое время в Киеве и знакомый с украинским делами – мог подписаться его именем. В хаотическом потоке беженцев, хлынувших в Одессу из только что оставленного Киева, проверять принадлежность статей никто не стал. Исследователям еще предстоит прояснить все эти обстоятельства.

Об этих публикациях «Волынского» в Петрограде никто, скорее всего, так и не узнал, потому что белые газеты с юга туда просто не доходили. Но даже если бы власти и узнали о них, он бы легко доказал, что находился все это время в городе, да и по содержанию не мог быть их автором.

 

Дом литераторов. Надо думать, что Волынскому как безработному газетчику полагалось небольшое пособие от Общества взаимопомощи литераторов и ученых. Возникло оно после Февраля при Союзе журналистов на базе Кассы взаимопомощи литераторов и ученых, основанной  еще в 1891 г. Общество выдавало денежные пособия – впрочем, в газетах иронизировали, что при миллионном капитале они были грошовые[16]. В 1918 году капитал этот был «аннулирован», однако помощь стала финансироваться Наркомпросом. Общество – в чем состоял главный принцип его деятельности – объединяло все писательские организации Петрограда. В том же 1918 году оно было преобразовано в Дом литераторов. Главным делом этого учреждения стала субсидированная столовая, где еда была лучше и дешевле, чем в других местах. Дом литераторов поддерживал  писателей, оставшихся без заработка (после закрытия газет и журналов), и членов их семей. Общее количество обедов, включая отпускаемые по карточкам,  доходило до 1700 в день, а число посетителей Дома – до 800-900, причем уже после драконовского сокращения их списка и установления контроля на входе[17]. Одновременно здесь продолжали выплачивать денежные пособия, больным и нетрудоспособным выдавали усиленное питание, желающие получали обеды на дом, продукты и т.п. В 1920 году в петербургское Общество вступило и объединение писательских организаций Москвы (откуда прислана была наблюдателем Л. Гуревич), где отделение Кассы до тех пор бездействовало.

Амфитеатров рассказывает историю Дома так:

Он возник очень просто и скромно как заурядная «столовка», в которой выдавался обед, несколько лучший, чем в советских «столовках», за несколько высшую плату <…> Обед литературной столовки стоил вдвое дороже советского, но был впятеро питательнее. <…> Клиентура литературной столовки выросла в несколько сот душ. Конечно, она не имела права профессионального подбора едоков, но он сделался сам собою. Простою записью сложилось и замкнулось крепкое писательское кольцо, настолько значительное численно, что обвело едва ли не весь петроградский литературный мир. Расторгнуть это кольцо советская власть, хотя и очень им недовольная, почла неловким и невыгодным. <…> К тому же Комиссариат народного просвещения в лице Луначарского и его петроградского заместителя, фамилию которого я, к сожалению, сейчас не вспоминаю, — кажется Гринберг[18], – был бесконечно сконфужен дикостью коммунистического гонения на литературу, и если не помогал ей, то, по крайней мере, и не распинал ее, умывая руки, как Пилат. Таким образом, Дому литераторов удалось найти, правда, зыбкое, но все же равновесие – в состоянии «незамечаемости»[19].

Главные роли в Доме литераторов  играли уже знакомый читателю по гл. 9 давно перебравшийся в Петербург и ставший тут виднейшим журналистом одессит А.Е. Кауфман, влиятельнейший Л.М. Клячко[20], биржевые  репортеры Б.О. Харитон[21] и Н.М. Волковыский[22] (вместе с Вл. Азовым[23] составившие Хозяйственную комиссию) и писатель В. Ирецкий[24]. Харитон и  Волковыский в те годы стали ближайшими друзьями Волынского. При Доме литераторов начал выходить ежемесячный «Вестник литературы» (1919-1921), редактором которого был А.Ф. Кауфман. После его смерти (от инфаркта) в 1921 г. журнал был преобразован в «Летопись Дома литераторов» (1921-1922). Это был единственный независимый литературный журнал, выходивший в донэповские годы, – правда, независимость он добыл ценой полной аполитичности. Здесь печатался сам Кауфман (под собственной фамилией и тремя псевдонимами), В. Ирецкий, Э. Голлербах, А. Горнфельд, П. Губер, В.  Боцяновский, А. Измайлов, Н. Таганцев, П. Сорокин, В. Ховин, Г. Красный-Адмони, Ф. Сологуб и др. Содержание более чем наполовину составляли некрологи писателей и ученых, скончавшихся от голода и болезней либо убитых на войне или в застенке.

«Вестник литературы» публиковал документы о заседаниях и отчеты писательских организаций. Учредительное собрание Петроградского отдела Всероссийского профессионального союза писателей состоялось 4 июля 1920 года. (До того было  попытки организации такого союза, Союз русских писателей в 1917 г. и Союз деятелей художественной литературы в  1919 г., по инициативе Сологуба, Чеботаревской и Гумилева, но он потонул в финансовых дрязгах. Параллельно организовался Союз поэтов, который возглавлял Блок, а затем Гумилев.) Мы узнаем, что Волынский возглавлял  временное Правление с основания Союза 4 июля 1920 г. С начала 1921 года он избирался в суд чести и в члены правления Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей (наряду с А. Ахматовой, Н.М. Волковыским, А.В. Ганзен, П.К. Губером, Е.И. Замятиным. В.Я. Ирецким, Вас. И. Немировичем-Данченко, А.М. Редько, В.Ф. Ходасевичем, Викт. Б.  Шкловским, В.Я. Шишковым, П.Е. Щеголевым и др.). Вскоре он был избран председателем Петроградского отдела и затем еще дважды переизбирался.

Обозревая деятельность Союза, «Летопись Дома литераторов» писала:

 

Правление, имевшее за отчетный год 53 заседания, сделало попытку издавать свой орган – «Литературную газету», первый номер которой, набранный и сверстанный, не увидел света по причинам, от редакции не зависящим[25]; вело переговоры о создании самостоятельного издательства; принимало деятельное участие в работах по предоставлению писателям академического пайка; хлопотало за арестованных литераторов; разработало ставки оплаты литературного труда, с которыми, несмотря на отсутствие официальных санкций, считались и продолжают считаться как правительственные, так и частные издательства <…>[26]

 

«Вестник литературы» помещал хронику литературной жизни в Петрограде, Москве, провинции и за рубежом, сообщал о журналистике и литературной жизни на Юге России, занятом Белой армией, отмечал юбилеи писателей – классиков и современников, печатал интервью. В апреле 1919 г.  в хронике сообщалось, что Волынский редактирует собрание сочинений Г. Гауптмана (№ 4. С. 8). К тому времени он, как и практически все петроградские писатели, уже состоял  на советской службе – хотя мы не знаем, когда именно он на нее устроился. Во всяком случае, 10 января 1919 г. Волынский получил дошедшее до нас удостоверение личности сотрудника наркомата просвещения. Вероятно, речь уже тогда шла о гигантском горьковском проекте издательства «Всемирная литература»[27]. Скорее всего, это была исполнительская работа, потому что первая информация о присутствии Волынского на заседаниях коллегии издательства относится только к 25 марта 1919 года. На этом заседании и состоялся знаменитый спор его с Блоком и Горьким (см. ниже).

 

Выживание. Впрочем, наркомпросовского «ученого» пайка было недостаточно даже для того, чтобы влачить голодное существование. 24 марта 1919 года Волынский написал уже упомянутому З.Г. Гринбергу на бланке «Всемирной литературы», что работа его в качестве эксперта по итальянской литературе отнимает у него время ежедневно с 10 утра до 5 вечера, и что он голодает:

Голодаю без всякого преувеличения, не имея ни хлеба, ни масла, ни сахару, не говоря уж о мясе, которое нельзя достать ни за какие деньги. Даже дошло уже до того, что поминутно чувствую слабость и головокружение, от которого сознание теряет остроту и ясность. Если верить врачу, при данных условиях жизни я неустанно иду к катастрофе, к окончательному развалу физических сил.

Вот эти-то печальные обстоятельства и заставили меня писать Вам эти строки, без всякого (нрзб) этикета, – обращение человека к человеку, быть может, имеющему власть и средства вывести меня из тяжелого положения, указать путь к получению продовольствия в необходимом для рабочего человека объеме.

С истинным к Вам уважением,

А.Волынский[28].

В несколько позже в том же 1919 году Волынский обратился к  Гринбергу с новым и амбициозным проектом:

 

Многоуважаемый Захар Григорьевич,

В небольшом кругу интересующихся иудаизмом людей (Ю.А. Баршт, С. Лозинский[29] и я) возникла одна идея, практическое осуществление которой не только вполне соответствует идейным задачам русской культуры, но и представляется вполне возможным.

Концепция реальная во всех отношениях, и, на мой взгляд, даже особенно живая для настоящей минуты. По этому поводу мы просим принять нас в ближайшие дни: в коротких чертах мы сообщим Вам существо дела и выслушаем Ваши соображения. Только при Вашем сочувствии оно могло бы получить верную практическую постановку.

С истинным к вам уважением

А.Волынский[30].

 

Очевидно, загадочный проект был поддержан, потому что следующее письмо Волынского Гринбергу написано уже на официальном бланке:

 

Р.С.Ф.С.Р.

Союз Коммун Северной Области

Редакция и Контора

«Еврейской Энциклопедии»

при комиссариате народного просвещения

Вознесенский пр. 57 кв.23

 

От имени Коллегии Русско-еврейской энциклопедии он просит исходатайствовать для всех ее членов (11 человек) ученый паек. Подпись – «Председатель Коллегии Волынский»[31].

Таким образом, энциклопедия возникла весной – летом, между концом марта и концом июля 1919 года. 31 июля 1919 датировано удостоверение о том, что Волынский состоит на советской службе в качестве главного руководителя «Русско-еврейской энциклопедии» и председателя состоящей при ней редакционной коллегии[32]. В четвертом письме Гринбергу, отправленном, очевидно, в конце того же года, он сообщал, что в портфеле редакции имеется много материалов, что перевод Велльгаузена приближается к концу, и просил разрешения представить смету на первое полугодие 1920 года[33]. Из этого послания следует, что при редакции энциклопедии планировалось и издательство.

Вероятно, гигантские сдвиги в исторических судьбах его нации –   Февральская революция, уравнявшая евреев в правах с остальными гражданами, и особенно Декларация Бальфура от 2 ноября 1917 г., возвещавшая о создании еврейского национального дома в Палестине,  укрепили еврейскую идентификацию Волынского. Некоторые ученые, привлеченные им к работе на разных этапах, были одновременно профессорами Петроградского Еврейского университета, открывшегося 8 февраля 1919 года; в нем работал и С.Г. Лозинский. В 1920 г. университет стал называться Институтом высших еврейских знаний, а Лозинский был назначен его ректором. В 1923 г. Институт превратился в Высшие курсы по изучению еврейского языка и культуры, в 1924 г. был объявлен последний набор студентов, а в 1925 г. курсы были закрыты — навсегда. «Русско-еврейскую энциклопедию» упразднили еще раньше: самое позднее упоминание о ней встречается в дневнике Чуковского за 1922 г.

Проект, затеянный Волынским, в первую очередь имел целью как-то подкормить десяток ученых, голодавших так же, как и он сам. Но его инициатива, несомненно, могла иметь и научное значение: вместе с Лозинским он пытался восстановить в новых условиях дореволюционную «Еврейскую энциклопедию». Хотя с 1905 года в России не существовало предварительной цензуры, и это издание, выходившее в 1910-х гг., создавалось в относительно свободных условиях, все же отделение государства от церкви и равноправие евреев открывали беспрецедентные  возможности для развития соответствующих гуманитарных наук – прежде всего, для библейских исследований и для разысканий по новейшей истории.

В архиве сохранилась написанная рукой Волынского объяснительная записка к смете редакции «Русско-еврейской энциклопедии» на первую половину 1920 г. В ней рассказывается, что инициаторы проекта исходили из той мысли, что каким бы ни был уклад государственной жизни в России, антисемитизм будет здесь находить сторонников, пока не будет рассеян туман невежества в представлениях о евреях. Погромная атмосфера всегда возникала именно из-за незнакомства с историей и духом этого народа, который на самом деле является носителем интеллектуализма в высших его выражениях. Поэтому было решено создать соответствующий научный фундамент для широкого воздействия на русское общество. Была собрана коллегия экспертов по вопросам юдаизма: петроградский раввин М.Т. Айзенштадт[34], проф. Маркон[35], проф. Кулишер[36], проф. Лондон, художник И.Я. Гинзбург[37], Ю.А. Баршт, д-р Эйгер, М.М. Марголин[38] и А.Л. Волынский. В программе Энциклопедии намечались следующие направления:

 

Помимо перевода классических трудов, отразивших религиозно-философские верования народа в их библейской и талмудической формулировке, – этого капитала идей, унаследованного от до-пленной и после-пленной эпохи в развитии юдаизма, – поставлены задачи и более прямые, более животрепещущие, взятые из процессов новейшей умственной истории. Так, намечены работы по выяснению участия евреев в экономической жизни европейских народов (Каро[39]: «Социально-экономическая история евреев в средние и новые века», Израэль Абрагами «Еврейская жизнь в средние века» (Лондон, 1896), Зомбарт[40]: «Евреи и экономика» – перевод с обширным критическим и полемическим комментарием по всем затронутым этими авторами вопросам). Участие евреев в искусстве и литературе, в политической и гражданской борьбе народов, вообще в культурном строительстве на почве гуманизма, теоретического и практического, особенно за последние годы, среди бурь войны и революции, охвативших многие страны. Особенно подробно предлагается разработать в этом направлении историю русских евреев, разделив ее по разделам и группам: медицина, адвокатура, государственная служба при старом режиме и общественно-политическая работа при режиме новом, искусство, публицистика и т.д. Намечены большие темы чисто литературного характера: «Библия при свете новейших знаний в области востоковедения» (проф. Тураев[41]), «Библейские мотивы в русской поэзии» (Н.С. Гумилев), «Пророчество у евреев» (А.Л. Волынский, «Ханаанская ассимиляция», «Библия и Талмуд». Предпринят перевод двух капитальных трудов Велльгаузена[42]: «Пролегомена» и «История израильского и иудейского народа». Коллегией приобретена для издания рукопись М.М. Антокольского[43] «Бен-Изак», автобиографический роман, проданный в свое время на хранение в Академию наук <…> Затем Коллегия предприняла также и обследование антисемитского движения на русской почве: антисемитизм в династии Романовых, антисемитизм в художественной литературе, в журнальной и газетной публицистике. Отдельные статьи по этим вопросам уже имеются в портфеле редакции «Русско-Еврейской Энциклопедии»[44].

 

Далее рассказывается, что в 1919-20 годах на еженедельных заседаниях коллегии велись протоколы, хранящиеся у ученого секретаря коллегии Е.М. Браудо, и обсуждались финансовые вопросы, возникшие в результате отъезда З.Г. Гринберга в Москву. Текст записки датирован 7 мая 1920 г.

В августе 1919 года «Вестник литературы» опубликовал беседу с Волынским о его текущих литературных занятиях: стиль этой заметки – на совести анонимного интервьюера. Волынский рассказывает о своих поистине гигантских достижениях в отделе итальянской литературы за полгода:

 

— А теперь позвольте перейти к прозе жизни. Большую часть своего делового времени я уделяю работе в издательстве «Всемирная литература». Тут я занимаюсь редактированием итальянского отдела. Через мои руки прошли уже 18 томов, заключающих в себе наиболее ценные и крупные произведения итальянского гения. Отмечу, напр[имер], автобиографию Альфиери[45], сочинения Сильвио Пеллико[46], стихотворные произведения Леопарди[47], лекции по литературе Уго Фосколо[48] и его статьи под названием «Барды, Друиды и Макиавелли», а также его перевод с английского под названием «Сентиментальное путешествие». Затем я проредактировал вместе с Гумилевым перевод Изабеллы Гриневской «Веселый ужин шуток» Сем-Бенелли[49]. Из творчества современных итальянских писателей особенно следует выделить произведения Папини[50]. Это – новатор-футурист с интересной философской концепцией, один из несомненных талантов современной итальянской литературы. Его новеллам, под названием «трагедия повседневности», будет предшествовать предисловие, в которое войдут все манифесты итальянских футуристов, появившиеся в Милане.

— Сейчас в переводе находятся еще все «Фиабы» Карло Гоцци (над которыми работают Блох[51] и Лозинский[52]). Затем, я редактирую сейчас целый ряд переводов  старых и новых авторов – Д’Аннунцио[53], Матильды Серао[54], Луккателли[55], Цукколи[56].

Кроме того, приготовлен перевод Бернгарда Бернсона[57], с английского – «Флорентинские и венецианские художники Ренессанса».

Под моей же редакцией переизданы[58] будут «Старые мастера» Фромантена и «Жизнь Савонаролы» Виллари (в трех томах) [59].

 

Однако главный посыл заметки – сообщение о деле всей жизни Волынского, его opus magnum: это первое сообщение такого рода о нем в печати:

 

— Почти все мои помыслы принадлежат, как и раньше, театру – говорит нам А.Л. Волынский. – В течение вот уже целого ряда лет я пишу большой труд, под названием «Греческий театр», – объемистое исследование, опирающееся на материалы античной литературы. Оно будет заключать в себе историю греческой пластики, в сопоставлении с европейским классическим балетом. Труд этот мной теперь уже закончен. И его надо только отдать в печать. Замечу еще, что в моем исследовании впервые разработана история дифирамба, из которого родилась греческая трагедия. До сих пор в мировой литературе полного освещения этой темы не существовало, и мой труд ставит себе целью заполнить этот большой пробел.

Материалы для исследования о греческом театре я собирал в Афинах и в некоторых других городах Греции. Когда вслед за тем я приехал в Берлин и сообщил о добытых мною результатах известному специалисту по греческой филологии профессору Виламовиц-Меллендорфу[60], то он поощрил меня закончить работу и опубликовать ее – как можно скорее. И вот, к сожалению, до сих пор мне не удалось это осуществить. Наши условия ставят прямо-таки непреодолимые препоны. Но все-таки я не теряю надежды.

— Кроме вопросов, связанных с греческой пластикой, — продолжал А.Л. — в течение почти пятнадцати лет моя мысль работала в области проблем семитизма и христианства. Все это время я усиленно трудился над подготовлением обширного исследования, посвященному кардинальному вопросу в истории человеческой мысли и религиозного чувства. Этой работы я не оставляю и теперь, отдавая ей все лучшие силы своей души. Для того, чтобы завершить свой труд и подвергнуть его окончательной обработке, я собираюсь сделать обширное путешествие по Востоку – в Месопотамию,  Малую Азию, Египет, Синайский полуостров. Там я надеюсь получить те впечатления, которые помогут мне возможно глубже и тоньше оценить перспективы чрезвычайно интересующего меня вопроса, постичь аромат античной культуры, самую психологию иудаизма и христианства, которая так ярко сказывается в памятниках седой древности, еще не тронутых духом все разрушающего времени.

Обвеянный впечатлениями Древнего Востока, Палестины и Египта, я смогу тогда более верно подойти к проблеме и закончить вполне свой многолетний труд. Он будет представлять собой то, к чему я готовился уже с  детских лет и над чем я работал с большим внутренним подъемом. Этот подъем не покидает меня и теперь, когда я готовлюсь к путешествию – к заключительному этапу в своей литературной карьере. Пущусь я в далекий путь тотчас же, как к этому представится малейшая фактическая возможность[61].

 

Эта информация позволяет многое понять в жизни Волынского. Во-первых, утверждение, что театр продолжает его занимать, наводит на мысль, что могут существовать неизвестные его публикации  о балете за 1918-1921 годы, помимо известных исследователям статей в «Жизни искусства» 1922 -1924 гг. Далее, мы узнаем, что отдельно планировалась специальная работа по истории греческого театра. Действительно, в описях его архивного фонда упоминаются никем не читанные машинописные «Материалы по греческому театру». Волынский весьма уклончиво сообщает о содержании своего большого труда, но мы узнаем здесь главный тезис «Гиперборейского гимна», посвященного поискам того общего корня древних цивилизаций, который он назовет гиперборейским (см. главы 14 и 15). Удивляет сообщение о том, что над своей концепцией он стал думать «пятнадцать лет назад», то есть с 1904–1905 г. – не с начала ли массовых еврейских погромов? Сообщение, что он должен был проверить свои идеи на конкретном материале, бросает свет на то, почему «Гиперборейский гимн» производит впечатление отрывочности и незаконченности: автору катастрофически не хватало зрительных, пластических впечатлений. Без них не включался его изумительный аналитический аппарат, без них невозможно было психологическое проникновение в суть дела. Волынский поэтому  собирался путешествовать «по Месопотамии и т. д.» (читай — по Палестине), но там шли войны, перекраивались карты, образовывались новые государства, и попасть туда русскому еврею было трудно.

В годы Мировой войны он, по-видимому, жил на Саперном переулке, д. 3 (в доме Нерослова, где помещалось объединение еврейских театров). В 1918 году Волынский получил ордер на пятикомнатную квартиру на Фонтанке, где, наконец, смог разместить свою гигантскую библиотеку. На это жилье у него имелось «Охранное свидетельство», выданное Наркомпросом 4 октября 1918 года, – о том, что «находящаяся в занимаемой Акимом Львовичем Волынским квартире (Фонтанка, 127 кв. 27) библиотека   принята под охрану Театрального отдела, а потому реквизиции не подлежит»[62]. Однако, несмотря на всевозможные охранные грамоты, интеллигенцию продолжали «уплотнять» – вселять на «излишки жилплощади» новых соседей, иногда целые семьи. Квартиры превращались в коммунальные, жизнь в них становилась адом. В сентябре 1919 года Волынский  пишет заявление в Жилотдел: просит перевести ордер на свою пятикомнатную квартиру на Мойке «на Контору и Редакцию вновь открывшейся при Комиссариате Народного Просвещения «”Русско-Еврейской Энциклопедии”, редактором и непосредственным руководителем которой я состою»[63]. А Гринберг тут же удостоверяет, что Конторе и Редакции необходима названная в настоящей бумаге квартира. Волынский смог бы продолжать жить в своей собственной квартире, поделив ее с  возглавляемым им  учреждением. Скорее всего, это была попытка  защититься от вселения соседей. Мы не знаем, почему — возможно, из-за  отъезда Гринберга в Москву — но только этот  план не удался, и к зиме Волынский переехал в комнату в Доме искусств – только что организованном писательском общежитии, разместившемся в бывшем доме миллионера Елисеева на углу Мойки и Невского (тогда называвшегося улицей Красных Зорь), д.15.

А 12 января 1921 года Сектор социалистического воспитания Петроградского губернского отдела народного образования дал ему удостоверение, что он состоит Членом совета экспертов, и, как таковой, имеет право: а) приобретать литературу по 1 экземпляру по установленной цене, и б) пользоваться иностранными газетами и литературой, получаемыми III Интернационалом.[64] Волынский стал членом элиты – получил право на ведомственный книжный ларек с низкими ценами и на доступ к свежей иностранной литературе, который был открыт только для избранных.

Благодаря влиятельным друзьям – знаменитому врачу В.В. Грекову и его жене-писательнице Елене Грековой, своей давней поклоннице, он всегда имел теплый дом, где его любили и подкармливали. Федин запечатлел его, ораторствующего  в столовой Грековых – ее  «вечного гостя» и «действительного члена» [65]. Однако и в 1921 году Волынский не приглашал к себе сестру, потому что  в Доме искусств ей негде было бы жить, и было голодно: «Ученый мой паек не годится никуда. За последнее время он доведен до минимума».[66]

 

Дом искусств. Действительно, люди, после перерыва вновь повстречавшие его в Доме искусств, были поражены тем, как он исхудал и ослабел. Ходасевич вспоминает, что он страшно мерз, потому что не умел топить печь[67].

Знаменитый ДИСК возник зимой 1919-1920-го года в Петрограде  вначале как культурное учреждение. 10-го декабря при нем открылась  «Литературная студия» (Мойка 59): «Программа занятий Студии обширна и разнообразна. Андрей Белый прочтет курс по научной поэтике. А.  Волынский – ряд лекций о  творчестве Достоевского. Б.М. Эйхенбаум – о творчестве Толстого…»[68] В той же газете «Жизнь искусства» (пока еще не журнале) 19 декабря напечатана заметка «В ”Доме искусств”» с описанием организационного заседания, на котором было предложено создать при клубе общежитие для писателей. Официальное открытие “Дома искусств” объявлялось на 25–е, первый вечер – на  29 декабря[69].

С Дома искусств, где рядом оказались писатели разных возрастов и разных убеждений, началась новая, все растущая популярность Волынского,  последний пик его общественной карьеры. Наконец, он востребован не только как полуподпольный интеллектуальный гуру, но и как общественный деятель.

Этот период подробно запечатлен у многочисленных мемуаристов и беллетристов, не говоря уж об исследователях. Часто подобные свидетельства носят, впрочем, шутливый характер, причем лейтмотивом проходит в них продуктовая тема. Рукописный альманах Чуковского «Чукоккала» сохранил пародийный протокол «Открытие Дома искусства», датированный 19 ноября 1919 года, – вел его Александр Блок. Записи такие: «Разносят настоящий чай, булки из ржаной муки, конфеты Елисеевские. Н.С. Гумилев съедает 3 булки сразу. Все пьют много чаю, кто успел выпить стакан, просит следующий, и ему приносят»[70]. Дважды упоминается художник Ю. Анненков: «Анненков ест безостановочно», «Перед Ю.П. Анненковым стоят три стакана чаю».[71] Этот же Юрий Анненков вспоминал, в духе общей гастрономической ностальгии тех дней:

 

В области «пайколовства» Блок оказался большим неудачником. В еще худшем положении находились Белый и, в особенности, Аким Волынский, исхудавший и изнемогший до чрезвычайности и, нищий, приютившийся в богадельне «Дома Искусств», своем последнем земном убежище[72]. А был Волынский в то же время почетным гражданином волшебного города Флоренции[73] (за свои труды о Леонардо да Винчи), города, где, сталкиваясь во время блуждания на площадях, в переулках, на перекрестках – с Леонардо да Винчи, Джотто, Микеланджело, Гирландайо, Вероккио, Донателло, Челлини, Учелло и с другими великанами, отнюдь не укрывавшимися в музеях, но оставшимися до наших дней в быту – простыми уличными встречными-поперечными, – Волынский мог бы получать в годы своих советских голодовок удивительный флорентийский бифштекс, болонский эскалоп, прослоенный пармской ветчиной с сыром, и прочие чудеса итальянской кухни за сущие гроши в самых крохотных, полуподвальных столовках, даже не заходя ни к знаменитому Донэ, ни к «Черной Кошке», обосновавшейся на улице Красной (хоть и не имеющей ничего общего с марксизмом-ленинизмом)[74].

 

Постоянной спутницей и слушательницей Волынского в Доме искусств стала Мариэтта Шагинян, автор панегирика его «Достоевскому» возвестившего запоздавшую его славу. В своих воспоминаниях Шагинян описывает, как она, оставшись без хлебной карточки, слегла в Доме искусств с инфлюэнцей: «Спас меня Аким Львович Волынский, принося из своего пайка масло, сахар, невиданные и неслыханные для меня вещи»[75].

По большей части портреты созданы задним числом и посмертно сгущают краски. Особенно у младших современников Волынский  предстает экзотическим чудаком, реликтом, живым трупом, вещающим невнятную мистическую абракадабру (см. ниже). С другой стороны, некрологический очерк М.С. Королицкого[76] заостряет внимание на его политической зоркости: «И характерно. Идеалист-метафизик, он в высокой степени реально оценивал исторические факты, их ближайшие и отдаленные судьбы. Он совершенно объективно отдавал себе отчет в том положении, которое создалось в Европе в результате мировой войны, истребившей миллионы жизней; смотрел на развертывающиеся события, как на естественный процесс – поток мировой истории. И когда разразилась революция и, развиваясь, стала утвердившимся фактом, многим недальновидным людям казалось, что новый порядок мало устойчив, – А. Л. В., напротив того, утверждал совершенно обратное – что “тверд, как скала”[77]. Мы понимаем, что при этом Волынский вряд ли выражал эту мысль в комплиментарном тоне, как она иногда толкуется у советских комментаторов.

Что он думал о происходящем, мы узнаем тогда, когда расшифруют его архивный дневник, который он вел на древнегреческом языке. Ясно, однако, что душой он был не с вдохновителем Дома искусств – Чуковским, не с Серапионовыми братьями, не с юными формалистами, а со своими коллегами – газетчиками старшего поколения из Дома литераторов, участниками журнала «Вестник литературы». На тот момент, в 1919-1921 гг., это было единственное несоветское издание, выходившее в Петрограде. Современная исследовательница весьма резонно противопоставила группировки Дома искусств и Дома литераторов — как  будущих попутчиков и будущих эмигрантов[78]. Впрочем, это касалось только руководителей: в «Вестнике литературы» и «Летописи Дома литераторов» большая часть авторов были те же, что в журнале «Дом искусств», – и А. Горнфельд с П. Губером, и Серапионы с Замятиным,  и Шагинян.

В воспоминаниях можно уловить все же некоторые намеки на то, что говорил в 1920-21 гг. Волынский. Так, Вс. Рождественский запечатлел его диалог с Ольгой Форш на «форуме» Дома искусств – у кухонного бака с кипятком – и дал почувствовать политическую подоплеку дискуссии:

Центром беседы (в которой обычно участвовали Шагинян, В.А. Чудовский[79], безмолвный А.С. Грин), как всегда, был Волынский. Он сидел на столе, далеко не доставая хилыми ножками до полу. Плечи его покрывал старенький клетчатый плед, а в сгорбленной спине было что-то зябкое, птичье. Но речь его текла неудержимо и была полна сарказма, обращенного на неуверенно возражавшего ему Чудовского.

Форш терпеливо слушала чьи-то пространные рассуждения на модную тему о полной невозможности предвидеть, как среди дореволюционной интеллигенции она [интеллигенция? Или тема? Похоже, что текст испорчен цензурной правкой. – Е.Т.] поведет себя в тот или иной роковой период родной истории. И когда чуть ли не в десятый раз повторилось это дежурное слово «загадочный», Ольга Дмитриевна не выдержала: «И никакой загадочности тyт нет! <…> Просто народу не давали сказать свое слово <…>» [80].

Волынский тут не достает ножками до полу, наподобие блоковскогo Канта, – ведь он был кантианец и воплощал для нового поколения враждебное начало чистой мысли. «Тот или иной период истории», скорее всего, надо понимать как восстание революционных матросов Кронштадта против советской власти. Тогда непонятно кому принадлежащие реплики о  «загадочной» непредсказуемости народа или интеллигенции  расшифровываются как размышления об их способности или неспособности поддержать кронштадтцев. Эти крамольные рассуждения мемуарист все же не приписал кому-либо прямо и не назвал их надеждами на реставрацию. Можно только предположить, что высказывает такие надежды Чудовский, а саркастический  Волынский, лучше других понявший суть новой власти,  их опровергает. Народолюбивое же рассуждение Форш в данном контексте, вероятно, значит: Кронштадт и есть ответ на ситуацию, когда народу не давали сказать свое слово. Но все это лишь шаткие домыслы.

 

Споры с Блоком.  В марте 1919 г. Волынский стал членом коллегии издательства «Всемирная литература» (1918-1925), организованного Горьким, и вскоре ее возглавил. Известно, что он вошел в коллегию не с самого начала, а несколько позже, чем остальные, в качестве эксперта по итальянской литературе (ведь он годами редактировал итальянские переводы в  издательстве «Грядущий день»). Если вспомнить историю его отношений с Горьким, надо удивляться тому, что он вступил в нее вообще. Коллегия собрала элитную литературную, литературоведческую и искусствоведческую интеллигенцию: здесь были Блок, Гумилев, Чуковский, Замятин, М.Л. Лозинский и др.

25 марта 1919 г. очередное заседание проходило дома у А.Н. Тихонова, и у Волынского разгорелся здесь знаменитый спор с Блоком, подробно описанный в литературе, – преимущественно в том, что касается Блока[81].  Чуковский отметил в Дневнике:

 

Вчера на заседании «Всемирной литературы» Блок читал о переводах Гейне, которого он редактирует. Он был прекрасен – словно гравюра какого-то германского поэта. Лицо спокойно мудрое. Читал о том, что Гейне был антигуманист, что теперь, когда гуманистическая цивилизация XIX века кончилась, когда колокол антигуманизма слышен звучнее всего, Гейне будет понят по-новому. Читал о том, что либерализм пытался сделать Гейне своим,[82] и Аполлон Григорьев[83], замученный либерализмом, и т.д.[84]

 

В последние два года своей жизни Блок задался целью дать России подлинного Гейне, образ которого он считал безнадежно испорченным «грузной, стопудовой либеральной легендой»[85], приспособленной к нуждам дня. По его концепции, Гейне восставал против «гуманизма» девятнадцатого века – и Блок сопоставлял его с Вагнером, Ибсеном, Стринбергом, Достоевским. В вихревом движении революции человеку политическому предстояло пересоздаться целиком и стать Артистом[86].

Кризис гуманизма в послевоенном мире Блок констатировал в духе своего эссе «Крушение гуманизма», которое создавалось как раз тогда, в конце марта – начале апреля, во время и по следам этой полемики. Разговор, однако, быстро перешел в дискуссию о современном положении дел. Как пишет Е. Иванова,

Большинство присутствовавших соотнесли слова о кризисе гуманизма с политической ситуацией 1919 года, когда после трехлетней мировой войны, после острых классовых битв революции  начиналась гражданская война; когда большевики без разбора брали заложников, расстреливали невиновных без суда и следствия, когда человеческая жизнь совершенно обесценилась.

В сознании… интеллигенции жизнь после Октябрьского переворота отпечаталась кошмаром, принесшим стране голод, разруху, холод, всеобщее одичание, грозившее культуре гибелью. Гуманизм в их понимании означал прежде всего уважение к интересам личности, к человеческому достоинству, а именно такого рода гуманизм существенно иссякал.

Слова Блока об антигуманизме многие констатировали как констатацию убывания человечности в отношениях между людьми, разрушение устоявшихся норм общественной морали. А поскольку Блок в своем докладе не просто констатировал кризис гуманизма, но и признал закономерность и неизбежность этого процесса, многие из присутствовавших резко ему возражали.

Мать Блока А.А. Бекетова писала об этом заседании сестре, естественно,  со слов самого поэта: «У него  был боевой доклад в Мировой литературе. Он опять выступил против либералов, интеллигентов. <…> Остервенились Волынский, Левенсон, Батюшков»[87].  Блок же записал в дневнике: « Доклад о Гейне. Налет Волынского. Речь Горького»[88].

Волынский вовсе не готов был склониться перед антикультурной, разрушительной стихией, выпущенной на волю революцией. В уклончиво иронической подаче Чуковского его речь стилизуется под Достоевского:

Волынский на заседании, как Степан Троф. Верховенский[89], защищал принсипы и Венеру Милосскую… Говорил молниеносно.

Приятно было видеть, что этот человек <…> может так разгораться и вставать на защиту святого. – Это близорукость, а не пророчество! – кричал он Горькому. – Гуманизм есть явление космическое и иссякнуть не может. Есть вечный запас неизрасходованных гуманистических идей…[90].

Не просто отзвук этой последней фразы Волынского, наверняка повторявшейся многими свидетелями этого исторического спора, а развернутая вариация на ее тему слышится нам в эссе Мандельштама «Гуманизм и современность» (1923)[91]:

То, что ценности гуманизма ныне стали редки, как бы изъяты из употребления и подспудны, вовсе не есть дурной знак. Гуманистические ценности только ушли, спрятались, как золотая валюта, но, как золотой запас, они обеспечивают все идейное обращение современной Европы и подспудно управляют им тем более властно.

Переход на золотую валюту – дело будущего, и в области культуры предстоит замена временных идей – бумажных выпусков – золотым чеканом европейского гуманистического наследства, и не под заступом археолога звякнут прекрасные флорины гуманизма, а увидят свой день и, как ходячая монета, пойдут по рукам, когда настанет срок[92].

Такое полное единодушие в оценке роли гуманизма между старым критиком и молодым поэтом может быть воспринято как подтверждение предполагаемой нами релевантности Волынского для Мандельштама.

На следующем заседании «Всемирной литературы», состоявшемся 9 апреля, дискуссия возобновилась. Блок прочел только что законченное эссе «Крушение гуманизма». Волынский уже не импровизировал, а подготовился к полемике. А. Гизетти рассказывал: «Помню, например, контрдоклад Волынского, прочитанный  непосредственно за знаменитым “Крушением гуманизма” А.А. Блока, на частном собрании сотрудников ”Всемирной литературы” в квартире А.Н.Тихонова. Это была стройная и систематическая защита гуманистической культуры против страстного натиска “музыкальной стихии”»[93].

Евгения Иванова нашла его архивные заметки, по содержанию совпадающие с тем, что известно нам о его позиции в этом споре: «Гуманизм – идейное ядро всякого исторического прогресса». Главной и универсальной формой исторического развития он объявил «пирамидальность» как «закон и форму развития и роста народов на путях истории». (Эту идею он высказывал и ранее – в статье «Две души» 1916 г., см. гл.7). «Культурная пирамида не разрушается никогда. Все ее части лишь обрастают новыми пластами. Каменная обшивка, каменная одежда ширится в своем основании, поднимает все выше и выше свою вершину. Ни одна идея, возникшая однажды в культурно-историческом процессе, никогда не умирает»[94]. Более того, «культура пирамидальна уже в зародыше», а после своего разрушения воссоздается по тому же консервативно-иерархическому принципу. Поэтому Волынский считал невозможным ее исчезновение в мировом масштабе, хотя и не исключал возможности гибели отдельных культур.

В целом он видел проблему иначе, чем Блок: кризисом охвачен не гуманизм как таковой (что в этих терминах означало бы подрыв самих оснований всех существующих цивилизаций и культур) – а только христианская система ценностей и построенная на ней европейская цивилизация. Кризис этот он объяснял исходной идейной нестабильностью христианства:

 

Кризис наступил в самом деле, но не кризис гуманизма в целом, а лишь одной из… систем – христианства. Идеи христианские… требуют любовного пересмотра с точки зрения практической их применимости к жизни. Уж слишком очевидно, что вся моралистическая фантастика находится в полнейшем противоречии с тем, что  представляет собой история каждого данного момента. Пишется в книгах одно, а читается в действительности другое. Провозглашается принцип непротивления злу насилием, а проводится в жизнь кровавое мордобитие. Проповедуется святая вода смирения, а ведрами поглощается пьяное вино гнева и мести, империализм не только идейный, но и политический, приводящий к неслыханным схваткам народов между собою на арене мира[95].

 

Горький, не полностью уяснив себе позицию Блока (как полагают многие), назвал его доклад пророческим – и, судя по Дневнику Чуковского, именно в ответ на это Волынский возгласил: «Это близорукость, а не пророчество!».

Итак, как раз тогда он столкнулся с необходимостью обдумывать те базовые принципы, на которых строятся мировые цивилизации. Выдвинутый им канон «пирамидальности» — то есть преемственности и иерархичности -был остро современен и созвучен культурной антропологии. Его идея кризиса христианства упреждает те дискуссии о кризисе культуры, что в 1921-1922 гг. зазвучат в «Вольной философской ассоциации» (Вольфиле), когда речь пойдет о контрастных ситуациях в культурах Запада и Востока (под которым эвфемистически подразумевался часто иудаизм) [96].

Внезапный перенос спора на путь компаративного религиеведения  весной 1919 года мог объясняться тогдашней организационной работой Волынского над проектом «Русско-еврейской энциклопедии». Но, с другой стороны, не был ли сам этот проект вызван к жизни именно отчаянием, которое он должен был ощутить оттого, что даже среди его лучших и интеллигентнейших коллег господствовало элементарное неведение касательно еврейской религии и культуры?

В течение 1919 года Волынский произвел  переоценку христианства, во многом спровоцированную весенней дискуссией. Результатом ее стал его доклад «Разрыв с христианством», прочитанный 26 декабря 1919 года в издательстве «Всемирная литература». Его вызвала реплика самого Блока, высказанная им при обсуждении статьи В.М. Жирмунского «Гейне и романтизм» (1919) и связанная с книгой последнего «Немецкий романтизм и современная мистика» (1914). Блок заявил, что Гейне изменил иудаизму. Это утверждение «вызвало страстный и блестящий доклад Волынского, в котором он указывал на немецкий идеализм как на философскую основу немецкого романтизма, оперировал с именами Канта, Шлейермахера, Лессинга, Мендельсона и протестантских богословов-рационалистов»[97]. Блок отметил в тот же день в записной книжке: «Волынский делал замечательный доклад о Гейне и иудаизме. Я возражал» [98].

Блок тогда успел вкратце подытожить эти устные возражения на полях рукописи своего будущего доклада (он же черновик статьи), вместе с мнениями, высказанными остальными участниками дискуссии. Затем полемика перешла в письменную стадию. В записной книжке Блок отметил: «Написано возражение Волынскому»[99]. Первоначально этот текст так и назывался – «Ответ Волынскому», а потом он превратил его в контрдоклад и на его основе написал статью «Об иудаизме у Гейне», которую в 1921 г. подготовил к печати с подзаголовком «По поводу доклада А.Л. Волынского»[100]. Судя по их переписке, Волынский еще долго возился со своими контрвозражениями Блоку – неоднократно носил их ему и потом забирал. Все эти материалы так и остались у Волынского.

Прошло четыре года. Блок давно уже был в могиле, и все давно уже поняли, как обстоит дело с гуманизмом. В 1923 г., на пике нового увлечения иудаизмом, Волынский по отрывочным записям восстановил свое собственное выступление, в чем-то сократив, а в чем-то обогатив его, и вместе с текстом Блока опубликовал под характерным названием «Диспут[101] (Александр Блок – А.Л. Волынский)» и с подзаголовком «Разрыв с христианством». Здесь он попытался реконструировать иудаистическую картину мира. Теперь, в 1923–м, этот вопрос горячо волновал его, и старый спор он ретроспективно приобщил к новой проблематике.

Позиция Блока хорошо известна – статья его публиковалась не раз. Но как отвечал ему Волынский? Блоковское резюме его возражений начиналось словами: «Волынский. Бороться с гуманизмом нельзя, можно бороться с этикой. Ссылки на Библию. (Самый язык и фразеология). Сын Человеческий – тоже в Ветхом завете[102]. В древнееврейском языке уже заложены элементы гуманизма, неистребимые.

Да, гуманизм еврейского происхождения»[103].

В продолжении этого конспекта опознаются многие мысли из предыдущей, весенней полемики – в частности, о пирамидальности культуры и об универсальном характере гуманизма: Волынский не сводил гуманизм лишь к возрождению античности – он находил его уже в Ветхом завете и в культуре вавилонян и шумеро-аккадцев.

Что касается Гейне, то Волынский взвился доказывать, что тот не был романтиком в общепринятом  смысле – т.е. не был романтиком-дуалистом, или, другими словами, платоником, гностиком, иррационалистом, отрицающим мир. Он привязал поэта к  раннему этапу романтизма (делая это по следам Жирмунского, противопоставившего первоначальный, как он называл его, реалистический, и поздний, идеалистический, этапы романтического движения). Этот ранний период Волынский удостоил высочайшей  оценки. Он заострил  внимание на роли Шлейермахера в религиозной философии, сравнивая ее  с ролью Канта в теории познания:

 

Шлейермахер проповедовал религию чувства и сердца, религию в себе, в своей имманентной основе, в своем чистейшем индивидуализме, проповедовал персонификацию нежнейших переливов чувства против универсальных шаблонов богословствующей мысли <…> Здесь тот момент в развитии человечества, который должен быть признан непреходящим <…> Вольному духу только и доступны такие последние и решительные[104] парения на высоте.[105]

 

Однако Шлейермахер, по Волынскому — «творец единственной импонирующей фазы благородного романтизма», «был отодвинут назад нахлынувшей волной католической реакции». Приходит романтика «утемненная», мифологическая, «несущая в себе всю тяжесть народных суеверий»[106]. Добавляется национализм. Таков романтизм христианский, дуалистический.

Зато Блок, со своей стороны, во главу угла ставит именно это дуалистическое начало. Здесь другая, «гигантская», «чисто арийская» традиция, которой, на его взгляд, «не чувствует» Волынский: в ней соединились Веданта, Платон, гностики, итальянские платоники Ренессанса; сюда же, вопреки Волынскому и Жирмунскому, он причисляет и иенский романтизм – а также русский символизм. В итоге разговор о романтизме переходит в противопоставление такого, дуалистически-гностического – «арийского» – христианства иудаизму.

В дискуссии многократно упоминалось, что еврей Гейне не чувствует природы. Блок то соглашался, то возражал. Приняв мнение Жирмунского об «антиприродности» Гейне, Волынский в ответ предложил дихотомию явно шеллингианского происхождения: мышление природы в терминах духа либо мышление духа в терминах природы. Именно последнее он и отождествил с романтизмом: «Нуменальный мир облекается плотью феноменального естества и видится лишь сквозь покров естества». У Гейне же преобладает «мышление природы в терминах духа»  – т.е. сознание антиромантическое по своей сути, которое ярче всего выявляется в иудаизме.

Но и Гейне оказывается у него лишь поводом для главной, еврейской, темы – и Волынский торопится перейти к собственной реконструкции иудаистического мироощущения, противопоставленного мироощущению  арийскому:

 

Гейне в самом деле подходит к природе с бессознательно символическим мерилом. В иудаизме естество не имеет самостоятельного значения. Оно не обожествляется, не культивируется, не возносится на романтический пьедестал, как нечто самодовлеющее, насыщенное автономной красотой. Как бы ни было грандиозно явление природы, какими бы ослепительными зигзагами молнии ни бороздили небо, какими бы ураганами ни вздымались волны морей, чистый ортодоксальный иудей ни на минуту не остановится перед всем этим грозно величественным порядком природы с чувством всеохватывающего восхищения. Глаза его все время подняты к небу невидимому <…> Нет автономного описания природы в Танахе – в Законе, в Пророках и Ктувим. На всем своем пути через пустыню <…> народ еврейский ни разу не встретился с явлением, которое заслужило бы само по себе, в своем индивидуальном очертании, особого внимания с его стороны. Гремели громы – Музы его молчали. Случилось однажды необычайное грозовое событие на горной вершине. Но в результате этого события – не восторженное описание, а законодательная скрижаль <…> Никакой романтики. Как превосходно понял эту черту Микеланджело! Создавая человека, Саваоф простирает к нему свой слегка согнутый перст и сближает его с пальцем Адама до последней возможной степени. Но полного контакта пальцев все-таки нет. Между ними остается маленький клочок пространства, ток не замкнут. Пространство это, однако, вещает об основном непримиримом различии двух богословских систем, иудейской и христианской. В христианской системе пальцы соприкасаются, бог имманентен миру, оживляет и одухотворяет его. Иногда он говорит языком самого естества, одеваясь в его плоть, переливая в него свою тягу к миру, пьет его вино и ест его тело. Вот когда арийская поэзия, представляющая кощунственный грех с точки зрения иудаизма, достигает совершеннейших подобий изобразительного творчества. Но чистое иудейство тут сурово молчит[107].

Даже такое исключение из этого правила, как «Песнь Песней», по Волынскому, лишь подтверждает его истинность. Он остается в русле и еврейской, и христианской традиции аллегорического толкования любви в «Песне Песней» как любви к Богу:

«Песнь Песней» вся насквозь символична[108], вся насыщена высокой мудростью, вся – уподобление и метафора. «Волосы твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской» – какая Эллада вмещает в своем литературном словаре такую образность языка? Тут все грандиозно и величественно. Здесь уже слышится вечное дыхание морали. Здесь нет эллинской прически Афродиты Книдской – волосы оживлены и одухотворены, вытянуты почти до бесконечности и рассыпаны по лику мироздания <…> Все славит начало мира. Все дышит неприкосновенностью его телесных и духовных святынь. В самую Библию «Песнь Песней» могла попасть только потому, что основная тема ее, скрытая от глаз фантомом царственного романа, была разгадана в самые ранние века истории еврейства. <…> еврейскому разуму чужд всякий романтизм, всякое мышление духа в терминах прирoды. Тут грань между двумя великими мировыми культурами.[109]

В статье «Об иудаизме у Гейне» Блок упоминает еще об одном  пункте, по которому он с решительно расходится со своим оппонентом, а именно – о его анализе и критике христианства. Как свидетельствует этот текст, Волынский говорил о том, что оно состоит из разнородных и противоречащих друг другу компонентов: «Были указаны три элемента (иудейский, ханаано-вавилонский и эллинистический покров)», а в конце «появился еще четвертый – евангельски-пророчественный»[110]. В иудейском элементе Волынский видел рационалистическое начало, а ханаанско-вавилонско-шаманскую амальгаму соотносил с хамитической струей в христианстве. Сюда критик относил происхождение таких понятий, как «воскресение, вознесение, преображение»[111]. Эту затронутую им в устном докладе тему гетерогенности христианства Волынский развил в 1922 г. в отдельной книге – «Четыре Евангелия» (см. гл.12) – а потому исключил ее в 1923-м, при публикации своего «Разрыва с христианством».

Из дискуссии с Блоком выросли  не только «Четыре Евангелия». Затронутые в этой книге ней идеи: примат вечной и универсальной человеческой морали, интуиция о ее связи с судьбами еврейства, поиск еще неизвестных или забытых путей, связующих древние цивилизации, – весь этот круг вопросов воплотится у Волынского в его заветную  концепцию (Котельников называет ее мифом Волынского), о которой пойдет речь в «Гиперборейском гимне» (см. гл. 15).

На полях будущего блоковского доклада остались заметки и о других его откликах: «(1) Ругает сборники “Cкифов”. Нельзя ли, спрашивает Волынский, воспеть еврейские погромы, производимые скифами. (2) Без гуманистического чувства, без гуманного настроения простого гвоздя выдумать нельзя и нельзя создать никакого искусства. (3) Гуманизм в самом русском языке, вместо Herr Doctor, Monsieur – имя и отчество[112]. (4) Кризис – только в одной из систем гуманизма, в области христианства»[113].

За «антигуманизмом» Блока Волынский должен был почувствовать знакомые ницшевские нотки, с которыми боролся всю жизнь. Он всегда протестовал против всевозможных «возвратов к язычеству» и прочих «эволюционных сбоев», полагая, что ничего хорошего человечеству они не принесут. Поэтому он вспомнил и «Скифов»: в переводе на язык реальности «скифские» призывы означали именно погромы. В этой конфронтации Волынский выступал в роли старшего – строгого «шестидесятника», который вразумлял младшего, взбунтовавшегося против обязательной морали во имя артистизма, – наподобие того, как сам он в юности бунтовал против Михайловского и шестидесятников. «В русской литературе принцип артистичности в качестве самодовлеющего принципа не выдвигался никогда крупнейшими из художников»[114], – теперь напоминал он Блоку.

Это тем более любопытно, что Блок именно в это время, по крайней мере в одном случае, повторил Волынского. В 1919 году в газете «Жизнь искусства» Блок выступил с маленькой статьей «Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве». Написана она была в 1918 году весной; расширенный и исправленный вариант ее, значительно отличающийся от первоначальной публикации, напечатан с черновой рукописи в т. 6 восьмитомника под названием «Аполлон Григорьев и Гоголь». Статья планировалась как предисловие к «Театральной хрестоматии», составленной Блоком (Сборник «Репертуар» № 1) и  явилась «побочным продуктом» его работы над томом Григорьева для «Всемирной литературы», которую он закончил в 1918 году, составив этот том и написав другую, большую статью «Судьба Аполлона Григорьева» (Т.5).

Речь в статье «Аполлон Григорьев и Гоголь» идет о том, что Григорьев был единственным, кто увидел подлинный масштаб и настоящее значение «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголя. Блок говорит о непростительной вине Белинского:

Пусть Белинский был велик и прозорлив во многом; но, совершив  великий грех перед Гоголем, он, может быть, больше чем кто-нибудь, дал толчок к тому, чтобы русская интеллигенция покатилась вниз по лестнице своих российских западнических надрывов, больно колотясь головой о каждую ступеньку; а всего больнее – о последнюю ступеньку, о русскую революцию 1917-1918 годов.

Откройте Гоголя, нового Гоголя, не урезанного Белинским, прочтите эту книгу без «западнических» шор, и вы многое поймете по-новому[115].

 

Мысль Блока здесь следует за «гоголевскими» статьями Волынского в «Северном вестнике» — «Очерки гоголевского периода» и «Оклеветанная книга» (№ 10 и № 12 за 1892 г.), перепечатанными затем в «Русских критиках». За истекшие 26 лет острота этих идей перестала восприниматься, и Блок не считает нужным сослаться на первооткрывателя того, что ему кажется бесспорной и самоочевидной истиной[116]. Но Волынскому, очевидно, был дорог этот пример того, что его идеи оживали в новом поколении. Газетную вырезку со статьей Блока он сохранил в своем архиве.

 

Вольфила. Волынский не присутствовал на чтении Блоком «Крушения гуманизма» в Вольной философской ассоциации 16 ноября 1919 г., судя по опубликованному списку участников этого заседания, хотя он и был избран действительным членом Вольфилы. По спискам участников видно, что он вообще побывал только на одном ее заседании  – 19 октября 1921 года, где сделал доклад о Достоевском, а точнее, зачитал выдержки из статей «Бури» и «Мадонна Сикстинская», которые были написаны им в марте 1903 г. и уже во­шли в книгу «Достоевский» (СПб., 1906. С. 335—491; глава «Книга великого гнева»)[117]. Прения после его доклада сосредоточились на отношении Достоевского к революции. Отвечая на выступление К. Эрберга[118], Волынский сказал:

 

Мне кажется, что в моих статьях проводятся мысли, которые вы защищаете, что Достоевский какими-то чертами своего духа, какими-то, может быть, самыми су­щественными чертами своей натуры был близок к каким-то революциям. Смысл, очертания этих революционных движений будущего он воспринимал чрезвычайно тонко. И восприять Достоевского — это значит восприять его в его симпатиях к метафизическо-философской концеп­ции революционного движения. Он сверху смотрел на бу­дущие революции и ждал их. Затем мне кажется, что в сво­ем романе он все же подчеркнул, что направление русского революционного движения к целям, которые он готов принять, не может осуществиться, не может стать живым фактором жизни только потому, что русская революция отрезана от народных масс и их верований религиозного порядка. Для Достоевского это было отчеркнуто одним словом: «православие»[119].

 

Затем он  добавил, что считает чрезмерными порицания Эрберга в адрес «Бесов». Ничего «плоского» в этом романе  не существует — все страшно глубоко, все на вулкане, ничто не стоит неподвижно.

А.З. Штейнберг отнесся к докладу юмористически и, подобно  Чуковскому, отождествил Волынского с Верховенским. Слушая доклад, он подумал, что

 

поколение старых классических идеалистов живо еще по сей день. И, конечно, еще сегодня мы слышали слова родного брата Степана Трофимовича. Конечно, С<тепана> Т<рофимови>ча мы все уважаем и любим, и вот такие чувства, я думаю, у всех присутству­ющих вызвал доклад Ак<има> Льв<овича>. Но не говорил ли Ак<им> Льв<ович> о самом себе, когда сравнивал Сте­пана Трофимовича со старой чайкой?[120] Ведь разве можно так прекраснодушно говорить о проблеме революции в 1921 г.? Вот этот вопрос все время сам собой напраши­вался. Но ведь такое отношение к революции, т. е. видеть революцию в заоблачном каком-то мире, как бесплотную идею, как картину, пусть мрачных оттенков, мрачной окраски, пусть черных силуэтов на фоне пылающего заре­ва пожара, но все-таки только как картину, которую мож­но повесить в одной галерее наряду с Мадонной Рафаэля и так же эстетически благодушно относиться к ней, как и к Мадонне Рафаэля, такое отношение, мне кажется, и есть тот эстетический идеализм, который одинаково зву­чал как в речах Степ<ана> Троф<имовича>, так и в сего­дняшнем докладе Ак<има> Льв<овича> <…> Ведь дело идет о трез­вой и трагической действительности, и тут, мне кажется, что мы любим и что мы уважаем, невольно должно об­виться для нас некоторой примиряющей дымкой чего-то юмористического[121].

 

Волынский напомнил ему, что это писалось много лет тому назад, и набросал гипотетическую картину – себя самого с раскольниковским топором, врезающегося в гущу революционного движения:

 

«Звучала ли тогда моя речь сентиментально, в духе С.Т. Верховенского, об этом надо справиться в литературных документах того времени. О современных условиях жизни, о характере так  называемой современной революции я 20 лет тому назад ничего сказать не мог». Волынский пояснил, что тогда еще не мог критиковать идею революции по существу, а не с точки зрения эстетики, — иначе бы он действовал другим орудием: «Если бы я мог работать с критическим ножом в руке по отношению к движению революции вообще того времени на почве тео­рии и идей далеко не эстетического порядка и мог разре­шить при малости моих сил и ограниченности их фантасти­ческие образы творческой гениальности Достоевского, то, может быть, у меня хватило бы мужества врезаться с топо­ром в самую гущу революционного движения, если бы оно отвечало не эстетическому, а моему религиозно-философ­скому миросозерцанию как некоторому моменту в моей собственной жизни, в моей собственной структуре[122].

 

Р.В. Иванов-Разумник не согласился с пренебрежительной оценкой, высказанной Штейнбергом, – он не только заявил, что «Достоевский»  Волынского выдержал испытание времени, но и утвердил его первенство в символистской литературе о Достоевском:

 

Когда мы слушали сего­дняшнее чтение и когда вспоминали, что это читалось раньше много лет тому назад, то мне очень отчетливо пред­ставилось, что вот действительно перед нами страница, ко­торая выдержала испытание времени, одно из самых тяго­стных испытаний, которые только вообще бывают. И если можно позволить себе привести историко-литературную реминисценцию, то надо сказать, что мы имеем о Достоев­ском классически замечательные книги В.В. Розанова «Ле­генда о Великом Инквизиторе», далее мы имеем, с одной стороны, статьи Ак<има> Льв<овича> Волынского, со­бранные в одной книге, и очень замечательную книгу Мережковского, с другой стороны. Но если допускается в литературе филиация, то мне представляется, что право литературного первенства и основного значения, из кото­рого идут последующие ростки, принадлежит книге не Ме­режковского, а Волынского[123].

 

Следующий оратор, поэтесса Н.Ф. Павлович, соглашаясь с Ивановым-Разумником в оценке Волынского как основоположника критической лите­ратуры о Достоевском, называет самым верным его разбор «Идиота» – а равно и «Бесов»:

 

Удиви­тельно верно Аким Львович рисует подход к революции Достоевского, и если уместно задавать, тем не менее, вопросы, которые здесь задавались, между прочим, и Разум­ником Васильевичем, — а что такое на основании этого ро­мана Достоевский, как можно было бы его одним словом охарактеризовать, то я думаю, что охарактеризовать его можно было бы таким образом: это есть самый типичный, это есть самый восторженный, самый глубокий и самый сильный революционер. Вот, что такое Достоевский, — он революционер, может быть, не совсем обычного, шаблонного мелкого типа, который обыденному взгляду, быть может, всегда рисуется, — это революционер не одной только простой, материально шаблонной идеологии, это револю­ционер более широкий, революционер с какими-то гро­мадными перспективами и широтами[124].

 

Волынский на этом заседании великолепно парировал попытки втянуть его в политическую дискуссию. Некто Хлебников, член-соревнователь, экономист, заметил:

 

Ведь Ак<им> Льв<ович> сам сказал, что теперь он иначе смот­рит на свою статью. Так что все эти разговоры о современ­ности неправильны, раз сам Ак<им> Льв<ович> иначе смотрит.

Волынский. Я этого не говорил, я сказал только относи­тельно сентиментального отношения к революционному процессу.

Хлебников. Но ваше отношение теперь изменилось?

Волынский. Этого мы не знаем. Об этом я не имел чести докладывать[125].

Прения по докладу он заключил возражением тем своим оппонентам, которые на основании его выступления сделали вывод о непременной связи Бога и революции, Бога и  нигилизма – в духе основной идеологии скифства:

 

Я отвечу только по одному пункту в самых кратких словах.<…> Все в мире ведет к революционной евхаристии, революционному богу, к метафизической  правде, но правду нужно брать в известных аспектах. Все  ведет к концу, но связь нигилизма с Богом, с революционной евхаристией есть связь не по существу <…> Нигилизм – это исторический феномен, но ни по существу, ни по методу, ни по внутреннему настроению он не связан с Богом[126].

В этом и состояло главное его несогласие с Блоком и другими «скифами», и тут он не уступил.

Подытожил заседание Эрберг:

Мы выслушали, с моей точки зрения, чрезвы­чайно интересный доклад. Когда я его слушал, то я поду­мал, как хорошо, что, наконец, у нас прозвучали слова, отвечающие Вольной Философской Ассоциации, потому что, каюсь, многое из того, что здесь произносилось, я считал неприемлемым. Нам, вместо стального Достоев­ского преподносили обсахаренного Достоевского. Нако­нец, сахар растаял, и мы узнали, что Достоевский не из леденца, а сделан из чистой стали…[127].

 

Надо думать, что докладчик был оскорблен выступлением  Штейнберга, несмотря на вмешательство Иванова-Разумника и последующие комплименты[128]. Есть письмо Ольги Форш Волынскому, из которого мы узнаем, что после дискуссии о Достоевском Вольфила приглашала его выступить с докладом о «Четырех Евангелиях» в ноябре и что он согласился.  Р.В. Иванов-Разумник ради Волынского готов был перенести свой доклад о Леонтьеве на более поздний срок.  Но в документах Вольфилы второй доклад Волынского не значится, а доклад о Леонтьеве был прочитан автором 13 декабря. Сотрудничество с Вольфилой не имело продолжения.

 

Позднейшие ревизии Достоевского. Однако он продолжает следить за спорами вокруг Достоевского. В новой ситуации его мнения и оценки эволюционируют. Так, в рецензии 1923 года он заостряет внимание на сексуальности писателя, утверждая, что тот претворял ее в духовные импульсы, подобно Данте; все это, опять-таки, очень похоже на механизм сублимации:

 

Сексуальность горела в его душе неукротимым пламенем, но при свете этого зарева мы видим его все время коленопреклонным перед зиждительно солнечными правдами миров иных. В этой огненной ризе земных страстей Достоевский провел всю свою жизнь. Он метался в ней, создавал образы Карамазовых, и разрывал на части, чтобы в брачной одежде войти в трансцендентное царство.

Тут Достоевский стоит на одном пути со всеми великими гениями мира. Его изгнанническая близость к Данте трогает до слез. Он знал ад и каторгу жизни <…> Но всего больше роднит его с Флорентийским изгнанником стремление к раю сквозь ад и гнетилище земли <…> Как плодотворно сопоставление Достоевского с Данте! <…>[129]

Рассматривая, как уже говорилось, литературные явления под углом «формальной» дихотомии en dedans и en dehors, «внутреннее – внешнее», Волынский решительно помещает Достоевского в категорию «внешнего» (в отличие от Толстого, которого, как мы помним, он относил к «внутреннему):

 

Достоевский творит свое искусство из масс расплавленной воли, ничто не остается скрытым, все выворочено, выявлено вовне. Каждый герой ежеминутно разоблачает в разговоре с кем-нибудь интимнейшие побуждения своего слова и поступка <…> Вот талант, вот первоклассный гений, который при всей углубленности являет собой чистейший пример литературы en dehors! Кажется, Мышкин весь в тайнах своих пророческих настроений, весь мутно-загадочен в своей болезненности и припадочности. А между тем не остается в романе ни одной черточки, где бы и этот Мышкин не оказался бы выставленным на показ в своих интимнейших побуждениях. Я уже не говорю о Рогожине, о Настасье Филипповне, о Грушеньке и Мите Карамазове. Но и Иван Карамазов, мудрый метафизик на новый манер, перевертывающий вверх дном все  миропонимание человечества, постоянно изливается в пространных исповеданиях[130].

 

В одной из лучших поздних своих работ – неопубликованной до сих пор статье «Божья колесница в эстетике» (июль 1923)[131] Волынский приходит, однако, к более скептической интерпретации Достоевского. Волынский теперь  оценивает произведение искусства в зависимости от наличия в нем единственной или множественной точек зрения – то есть, по сути, критерий здесь формальный:

 

Божья колесница, описанная Иезекиилем, представляет ту особую черту, что лик ее сразу же обращен по всем направлениям. Этим исключается всякое контрапостное усилие или движение, обусловливающее поворот. Колесница эта имеет форму всевидения целого мира, со всех сторон, во всех аспектах. Если божья колесница прокатится через чью-то душу, она оставляет в ней свой духовидящий след. Такая душа приобретает способность видеть вещи вне контрапостных усилий, сразу со всех сторон, в гармонической полноте[132].

 

Перед нами как будто старая дихотомия дионисийства-аполлинизма, но в новом, мистическом обличье. Наличие множественных точек зрения уравнивается с «всевидением», «гармонической полнотой», отсутствие их принуждает художника к «контрапостным усилиям» — то есть, обрекает на дисгармонию, фрагментарность, хаотичность, незавершенность. Так,  Леонардо пребывает в вечном контрапосто: «Иные таланты все представляют в психологических изворотах и внешних приемах. Люди и вещи находятся в каком-то вечном устремлении, порыве, в незаконченном брожении сил. <…>. Печать вечной незавершенности, вечной плененности лежит на них фатально»[133].

О Достоевском здесь говорятся вещи суровые:

Вот гений слова, через душу которого тоже не пронеслась божья колесница. Никто в русской литературе так не шумел вопросами о Боге. Не метал громов против чорта, сам будучи демоничным насквозь. Какое бы произведение Достоевского мы ни взяли, повсюду мы видим неугомонную борьбу враждебных стихий, диалектическую двойственность в построении, разрушенное единство художественного впечатления. Как и Леонардо да Винчи, он весь в постоянных перебегах от темы к теме, весь в порывах движения, весь конвульсия и трепет. Все мчится вперед и упадает в пропасть. Если обратиться к методу творчества Достоевского, то мы заметим нагромождение событий, иногда гигантское, в ракурсе одного дня, сцепление феноменальных случайностей, порою граничащее с наивностью мелодраматических ремарок, порою же – с рецептурою бульварного романа. Иногда повествование прерывается бесконечными отступлениями, но эти отступления являются лишь станциями разбега для новых неудержимых прыжков в ту же темную русскую пучину.  Небо все время грозовое. Воздух удушлив. Ветер поднимает невероятную пыль, крутя в ней  предметы в дико несущихся вихревых столбах. То и дело сверкают молнии. Но они дают лишь на мгновение призрачное разрешение грозы. После них та же тьма. То же удушье. Ничего, кроме громовых раскатов, не таит безнадежная даль[134].

Можно сделать вывод, что у Волынского в 1923 году появилась новая концепция Достоевского по сравнению с 1921 годом, когда он в Вольфиле ограничился лишь самоцитированием. Эта концепция в печати тогда так и не появилась, но публике была известна. «Вечерняя красная газета» сообщала 14 декабря 1923 г.: «Вечер союза писателей. Очередной вечер петроградского отделения Всероссийского союза писателей состоится в понедельник, 17 декабря, в помещении клуба дома ученых (ул. Халтурина, 27). С чтением своих еще ненапечатанных произведений выступят А.Л. Волынский (доклад «О Достоевском»), Евг. Замятин, Федор Сологуб, Конст. Федин и Вяч. Шишков <…>».

Возможно, кое-какие из мыслей Волынского о Достоевском этого,  позднего периода, выраженные в неопубликованных его статьях, отозвались потом у Бахтина в книге 1929 года о Достоевском. Это может объясняться тем, что, хотя Бахтин не общался с Волынским, он вполне мог слушать его лекции и частные выступления, в которых по малейшему поводу критик мог разразиться импровизацией на занимавшие его тогда темы.

 

Византия. Как уже упоминалось, работая в последние годы жизни вместе с Е.М. Браудо над материалами к своей биографии, Волынский настойчиво увязывал собственные афонские исследования «тайн» православия с занятиями Достоевским. Оглядываясь назад, главной темой своего «Достоевском» он теперь видит вопрос о взаимоотношении византийского слоя и славянских корней в русской культуре. На склоне лет ревизуя писателя, многие его слабости он склонен был объяснять непереваренным наследием Византии. Почему? Возможно, потому, что «византийство», дорогое позднему Достоевскому – консервативному государственнику, на глазах возрождалось в жестких формах тотального контроля над духом и плотью человека и брало реванш за два либеральных десятилетия. Поэтому весы Волынского все явственнее склоняются к религиозному анархисту Толстому, чей ум кажется ему теперь более типичным для русского народа: «Его народно могучий ум совершенно отбрасывает религию греко-римской державности и христианского богофильства, зачаровавшую Достоевского <…> », – пишет Браудо в Материалах, где мы вновь слышим голос Волынского[135]. Достоевский же не вынес тяжести византийского груза:

Историческое воздействие византийского строя на русскую действительность было так сильно, что русскому человеку иногда трудно отличить свою собственную самобытную стихию от стихии, ему навязанной, ощутить, под гипнозом чужой религиозно-поэтической символики, свое собственное отношение к божеству, найти на этой почве вольные воплощения для своих экстазов. Ему может показаться, что Зосима в своей монашеской рясе, в своем монастырском ските – вот русский…<>

На византийской почве русский человек, даже самый сильный и великий, кажется напряженным. Эта напряженность составляет существеннейшую черту писательской личности Достоевского. В области религии он является апостолом кафолической метафизики. Но метафизический клад, сохранившийся в догматах православной церкви, оказался непосильным бременем для русской натуры. Византия, амальгама иудаизма и эллинизма, обладала легкостью отвлеченного мышления, русский же человек легок и талантлив только в области нравственных идей[136].

В конце концов, Браудо, под диктовку своего друга, заключает: «Не Достоевский, а Толстой является выражением русской народной стихии»[137].

Мы видим, что поздний Волынский, ревизуя все и вся, замахивался даже на собственные, причем главные, свои идеи. Противореча себе, он ставил теперь под вопрос и свое всегдашнее принципиальное предпочтение Достоевского как идеолога Толстому как художнику пластическому. Оказывается, даже и идейно Толстой мог оказаться выше Достоевского:

 

Великолепный русский исследователь Н.П. Кондаков, прочитав однажды мою книгу о Достоевском, полушутя, полусерьезно указывал мне на то, что я перебрал арифметически, по пальцам, все идеи, заключенные в произведениях автора «Карамазовых». «Их можно пересчитать по пальцам» – повторил несколько раз Кондаков. А вот попробуйте не только пересчитать, но и просто обозреть идейный мир Льва Толстого [138].

______________________________________________________________________________________________________

[1] Амфитеатров А.В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих: В 2-х томах. Т. 2. М. 2004. С. 209.

[2] Амфитеатров Александр Валентинович (1862-1938), влиятельный вначале центристский, затем левый журналист. До революции неоднократно подвергался репрессиям за свои корреспонденции, бичующие порядки царской России;  в революцию 1905 года прославился фельетоном «Господа Обмановы». В 1904-1916, после краткой ссылки, находился в эмиграции. В 1917-1918 гг. печатался в оппозиционной прессе, а после ее удушения преподавал литературу. Бежал из советской России в 1921 году, жил в Праге и в Италии. Корреспондент «Руля», «Сегодня», «Возрождения» и др. ведущих эмигрантских газет.

[3] Волынский А.Л. Письма к сестре Паргамин Б.Л. 1907-1926. РГАЛИ. Ф. 95. Оп.1. Д. 959. Л. 47.

[4] Амфитеатров. С. 210-211.

[5] Петроградский голос. 1918. 30 мая.  С.1.

[6] Волынский А.Л. Русские женщины. Пред., ком., публ. А.Л. Евстигнеевой // Минувшее. № 17. М. 1994. С. 230.

[7] Волынский А.Л. Письма к сестре Паргамин Б.Л. 1907-1926. РГАЛИ Ф. 95. Оп.1. Д. 959. Л. 47.

[8] Там же. Л. 48.

[9] Там же. Л. 46 об.

[10] Там же. Л. 48.

[11] Розенберг И. Тяжелый сезон // Бирюч Петроградских Государственных театров. Летний. 1919. Июль-август. [№ 6-8]. C. 174-176.

[12] Идея земельной реформы к тому времени уже безнадежно запоздала. Известно, что в 1919 г. в Крыму генерал Врангель пытался отказаться от идеи реставрации и включить в программу земельную реформу, но и тогда было уже поздно.

[13] Евгений Ангел, Даниил Зеленый (Терпило), Юрий Тютюнник, Яков Шепель – казачьи атаманы, сражавшиеся на Украине против белых и красных.

[14] Одесский листок. 1920. № 11. 12 (25) января. С. 3

[15] Вечерние одесские новости. 1920. № 18. 19 января (1 февраля). С. 4.

[16] [Анон.] Самооборона писателей  / Петроградский голос. 1918. 15 марта.

[17] Волковыский Н. Дом Литераторов (к годовщине его основания) // Вестник литературы. 1920. № 1.  С. 14-15.

[18] Зорах (Захарий или Захар) Григорьевич Гринберг, 1889-1949. Член Бунда,  с 1917 в РКП, активный деятель Евсекции. В описываемый период заместитель комиссара народного просвещения Петрокоммуны, с 1920 в Москве, в 1922—1924 представитель Госиздата РСФСР в Германии. С 1927 работал в МГУ, затем в ИМЛИ. Репрессирован.

Именно Наркомпрос, то есть Гринберг финансировал Общество взаимопомощи после экспроприации  его капитала и сделал возможным деятельность Дома литераторов. Чуковский описал Гринберга в Дневнике: «У Гринберга – в Комиссариате просвещения. Гринберг – черноволосый, очень картавящий виленский еврей – деятельный, благодушный, лет тридцати пяти. <…> Так как я всегда хлопочу о разных людях, Гринберг говорит мне: “А где же ваши протеже?” Я говорю “Сейчас” и ввожу к нему Бенкендорф. “Хорошо! Отлично! Будет сделано!”- говорит Гринберг; и других слов я никогда не слыхал от него». — К.Чуковский. Дневник 1901-1921. С. 244.

 В 1920 году Гринберг был переведен в Москву. Расставание с ним было отмечено торжественным собранием в его честь в Аничковом дворце и обедом в «Доме искусств», на которые рвалось придти такое количество благодарных своему спасителю людей, что пришлось резко ограничить число приглашенных. А.Е. Кауфман в своей речи подчеркнул, что Гринберг, правоверный коммунист, не заглядывал в партийные формуляры нуждающихся в помощи, и выразил надежду, что преемник Гринберга будет не хуже его – «лучше нам не требуется». – [Anon.]. Заслуженное чествование // Вестник литературы. 1920. № 3. С. 14-15.  

[19] Амфитеатров. С. 215-216. О Доме литераторов см. Кукушкина Т.А. «Всеобъемлющий и широко гостеприимный…». Дом литераторов. 1918-1922. Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1998-1999 год. СПб., 2003. С.77-95.

[20] Клячко Лев Моисеевич (1873-1934) – русский журналист, в дореволюционное время близкий к правительственным кругам, был председателем Комитета журналистов при Государственном совете России. При НЭПе глава издательства «Радуга». Потом занимался еврейской культурой. Умер в Москве. 

[21] Борис Осипович Харитон – петербургский журналист, редактор газеты «Речь». Возглавлял в 1922 г. петроградский Дом литераторов. В том же 1922 г. был выслан на Запад, жил в Берлине, потом в Риге, где редактировал газету «Сегодня вечером». Отец знаменитого физика-ядерщика Юлия Харитона. В 1940 г. был арестован советскими оккупационными властями, погиб в 1941.

[22] Николай Моисеевич Волковыский (1881—после 1940) — петербургский журналист. Сотрудник «Санкт-Петербургских ведомостей», «Новостей», «Биржевых ведомостей» и др. газет. Один из учредителей Дома литераторов, член правления петроградского Союза писателей. Арестован и выслан за границу в 1922 г.. Работал в газетах «Сегодня», «Дни» и др.

[23] Вл. Азов – псевдоним Владимира Александровича Ашкинази (1848-1931). Популярный фельетонист, сатириконовец. Одно время работал во «Всемирной литературе». Эмигрировал в 1926. Умер в Париже.

[24] В. Я. Ирецкий – псевдоним Виктора Яковлевича Гликмана (1882-1936). Заведовал библиотекой Дома литераторов. Выслан за границу в 1922. Автор изящных новелл и научно-фантастического романа «Наследники» (1928), в советской России немедленно перепечатанного под видом переводного и под фамилией Ириксон.

[25] «Литературная газета» была запрещена цензурой, набор был рассыпан.  

[26] Летопись Дома литераторов. 1921. № 3. С. 3. О Союзе см.: Т.А. Кукушкина. Всероссийский союз писателей. Ленинградское отделение(1920-1932). Очерк деятельности. Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома. СПб. 2001. С.84-141.

[27] И.А. Шомракова. Книгоиздательство «Всемирная литература» (1918-1924) //  Книга. Исследования и материалы. М. 1967. Сб. XIV.

[28] Волынский А. Письма З.Г. Гринбергу. РГАЛИ. Ф. 95. Оп.1. Д. 86. Л.3.

[29] Самуил Горациевич Лозинский (1874-1945) – один из редакторов дореволюционной «Еврейской энциклопедии», историк Франции и историк антисемитизма.

[30]Волынский А. Письма З.Г. Гринбергу. Там же. Л. 1-1об.

[31] Там же. Л. 2.

[32] РГАЛИ. Ф.95. Оп.1. Д. 4. Л.4.

[33] Письма Гринбергу. Л. 3.

[34] Айзенштадт Моисей Гиршевич (Григорьевич) (1870-?), казенный раввин Санкт-Петербурга в 1909-1918 гг. Учредил для учащихся средних и высших учебных заведений Петербурга курсы иврита и еврейской истории (1912). Эмигрировал в 1923.

[35] Маркон Исаак Юльевич (1875-?), востоковед, гебраист, руководитель Общества любителей древнееврейского языка в Петербурге. Эмигрировал в 1926.

[36] Кулишер Иосиф Михайлович (1878-1933), крупнейший российский экономист, профессор Петроградского университета и Института высших еврейских знаний.

[37] Гинцбург Илья Яковлевич (1859-1939), крупнейший русский скульптор. Прославился скульптурными портретами русских писателей и художников. Автор многочисленных памятников.

[38] М.М. Марголин – бывший секретарь редакции Еврейской Энциклопедии Брокгауза-Ефрона, конференц-секретарь Академии наук. Работал в Госиздате.

[39]  Каро Якоб (1835-1904)– еврейско-немецкий историк, профессор в Иене и Бреслау,  занимался главным образом историей Польши.

[40] Зомбарт Вернер (1863-1941) – немецкий экономист, историк капитализма, наставал на решающей роли евреев в его возникновении. При нацизме был не в чести, не печатался и не преподавал.

[41] Тураев Борис Александрович (1868-1920) – русский ориенталист, специалист по древнему Ближнему Востоку.

[42] Юлиус Велльгаузен (1844-1918) – геттингенский ученый, выдвинувший на основании текстологических исследований гипотезу о четырех разных источниках ветхозаветного текста.

[43] Антокольский Марк Матвеевич (1843-19020 – знаменитый русский скульптор, академик. Работал в Риме и Париже. Происходил из небогатой, многодетной еврейской семьи, жившей в пригороде Вильны.

[44] РГАЛИ. Ф. 95. Оп.1. Д. 31. Л. 2-5.

[45] Витторио Альфиери (1749-1803) – поэт, драматург-классицист,  «отец итальянской трагедии».

[46] Сильвио Пеллико (1789-1854), – итальянский романтический писатель и журналист, карбонарий, просидевший 10 лет в австрийской крепости и прославившийся записками «Мои темницы». 

[47]  Джакомо Леопарди (1798-1837) – итальянский поэт-романтик. 

[48] Никколо Уго Фосколо (1778-1827) – итальянский поэт, романист, бонапартист, сторонник освобождения Италии, тяжело переживавший утрату независимости. Автор романа о разочарованном молодом человеке (итальянском Вертере); филолог, преподавал итальянскую литературу в Англии.

[49] Сем Бенелли (1877-1949) – итальянский драматург, декадент. Автор неоромантических исторических пьес «Ужин шуток» и «Рваный плащ»,  популярных в России. Изабелла Гриневская (1864-1942) – драматург и переводчик; получила известность как автор пьес на темы бахаизма и бабизма.

[50] Джованни Папини (1881-1956) – итальянский писатель–романист, анархист и индивидуалист. После Первой мировой войны склонялся к религии, отрицал классовую борьбу.

[51] Переводчица Раиса Блох, ученица М.Л. Лозинского по Студии перевода.

[52] Лозинский Михаил Леонидович (1886 -1955), поэт, великий русский переводчик.

[53] Габриэле Д’Аннунцио (1863-1938) – известнейший и популярнейший поэт, романист, драматург. Был также крупным деятелем итальянского фашизма. Неоромантик, декадент,  разрабатывал эротические темы. Повлиял на русскую литературу XX века.

[54] Матильда Серао (1856-1927) – итальянская очеркистка и романистка, представительница веризма – разновидности натурализма, в 1900-х автор психологических романов. 

[55] Луиджи Лукателли (1877-1915; писал также под псевдонимом Оронцо Марджинато) – журналист, военный корреспондент, романист.

[56] Лучиано Цукколи  (1868-1923, псевдоним швейцарца Лучиано фон Ингенгейма, натурализовавшегося в Италии) – популярный и плодовитый итальянский автор, романы которого экранизировались во всем мире.  

[57] Бернгард Бернсон (1865-1959) — американский историк искусства. Уроженец Вильны. В работах 1900-х сформулировал стилистические особенности мастеров итальянского Возрождения.

[58] Эти книги были изданы под редакцией Волынского во время его работы  в издательстве «Грядущий день» — см. гл. 10.

[59] [Anon.]. А.Л. Волынский // Вестник литературы. 1919. № 8. С. 4-5.

[60] Ульрих фон Виламовиц-Мëллендорф (1848-1931) – великий немецкий филолог-классик, обновитель классической филологии. Понятен его интерес к идеям Волынского – Виламовиц считал, что трагедия развилась не прямо из культа Диониса, а из дифирамба — диалогизированной или драматизированной народной хоровой лирики. Морфология дифирамба и его театральный аспект рассматривается в одной из глав  «Гиперборейского гимна» Волынского. 

[61] Там же. 

[62] Документы Волынского. РГАЛИ Ф.95. Оп.1 Д. 4. Л. 3.

[63] Там же. Л. 5.

[64] Там же.

[65] Федин К.А. Горький среди нас: картины литературной жизни. М.1968. С. 135-139.

[66] Документы Волынского. РГАЛИ Ф. 95. Оп.1. Д. 4. Л. 4 об.

[67] Ходасевич В. Ф. «ДИСК»// Владислав Ходасевич. Собрание сочинений: В 4 т. Т.4. М. 1997. С. 277.  

[68] В доме искусств // Жизнь искусства. 1919. 14 декабря/ С.4.

[69] Жизнь искусства. 1919. 23 декабря. С.4.

[70] Чукоккала. Рукописный альманах Корнея Чуковского. М. 1999. С.1.

[71] Там же. С 318-319.

[72] Это не так – Дом искусств закрылся в 1923 г. Волынский, действительно, сохранил там комнату, но в другом качестве, а именно, руководителя балетного техникума, расположенного в другом конце того же дома. 

[73] О легенде насчет Волынского как почетного гражданина Милана см. ниже.

[74] Анненков Ю. Дневник моих встреч. Цикл трагедий: В 2 т. Т. 1. Нью-Йорк. 1966. С. 81.

[75] Шагинян М. Собр. соч.: В 9 т. Т. 1. М. 1986. С. 629.

[76] Марк Самойлович Королицкий (1879-1938) —литературный и театральный критик и журналист, сотрудник петербургских, белорусских и прибалтийских газет, заведовал редакцией журнала «Природа», затем сотрудник Пушкинского Дома.

[77] Королицкий М.С. А. Волынский. Странички воспоминаний. Л. 1928. С. 14.

[78] Фокина Т. Петроградские Дом искусств и Дом литераторов в литературном процессе начала 1920-х годов: первая попытка диалога с властью. http://lomonosov-msu.ru/archive/Lomonosov_2009/xxcentury/fokina.pdf

[79] Чудовский Валериан Адольфович (1882–1937) поэт, переводчик, стиховед, секретарь журнала «Аполлон». Последователь Волынского, поддерживал его в «Доме искусств». В 1925 г. арестован  по т.н. «делу лицеистов». В 1937 г. расстрелян.

[80] Рождественский В.А. Встречи и беседы // Ольга Форш в воспоминаниях современников. Л. 1974. С. 102-105.

[81] См. Иванова Е.В. Александр Блок: Последние годы жизни. СПб. – М. 2012. Гл. V.

[82] См. его статью «Гейне в России». Блок А. Собр. соч.: В 8 т. Т. 6. С. 116-128.

[83] В длинном ряду русских переводчиков Гейне Блок выделяет только Михайлова и Аполлона Григорьева.  

[84] Чуковский К.И. Дневник 1901-1921. С. 244.

[85] «Гейне в России». С.119.

[86] Там же. С. 128.

[87] Блок в неизданной переписке и дневниках современников (1898-1921) / Литературное наследство. Т. 92. Кн. 3. М. 1982. С. 490.

[88] Блок А. Записные книжки. М. 1965. С. 354.

[89] Степан Трофимович Верховенский в «Бесах» оберегает Рафаэля от посягательств утилитаризма. «Принсипы» (в противоположность «прынципам» материалистов) защищает персонаж другого романа – «Отцы и дети» Тургенева, Павел Кирсанов, представляющий «отцов».

[90] Чуковский. Дневник 1901-1921. С. 244. До последнего года читатель знал эту запись в том урезанном виде, в каком она приведена здесь. Только в полном издании дневника в собрании сочинений Чуковского цитата, наконец, дана полностью (см. гл. 16)..

[91] Накануне (Берлин). 1923. 20 января. Литературное приложение // Философские науки. М. 1988. № 12. С.86.

[92] Мандельштам О.Э. Гуманизм и современность // Мандельштам О. Собр. соч.: В 4 т. Т. 2 . М.1993. С. 288.

[93] Гизетти А. От книг к человеку // Памяти А.Л. Волынского. Л. 1928. С. 79.

[94] Цит. по: Иванова Е.В. Александр Блок: последние годы жизни. СПб. – М. 2012. С. 301 и сл.

[95] Там же.

[96] См. Кацис Л. Споры о Достоевском в Вольной Философской ассоциации как русско-еврейский диалог // Judaica Rossica – Rossica Judaica. Белград. 2011. С. 56-70.

[97] Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. Т.6. С.144.

[98] Он же. Записные книжки. С. 484. 

[99] Там же.

[100] Блок А.А. Т. 6. С. 144-153. Впервые она была опубликована лишь летом 1923 года: «Жизнь искусства». 1923. № 31. В соседних номерах появились и остальные  материалы декабрьской дискуссии 1919 г.

[101] В средние века так назывались публичные, заведомо неравные споры между христианами и иудеями. Обвинения были страшные: часто речь шла о кровавом навете, и евреев после таких диспутов могли казнить; в других случаях дело кончалось сожжением Талмуда. Но Волынский, скорее всего, использует заголовок «Диспут» в игровом ключе – так называется прославленное сатирическое стихотворение Гейне, повествующее о словесном побоище капуцина и раввина – людей, одинаково грубых, агрессивных и невежественных. В финале королева выносит вердикт: «Ничего не поняла / Я не в той, ни в этой вере, / Но мне кажется, что оба/ Портят воздух в равной мере» (Диспут. Пер. И. Мандельштама // Гейне Генрих. Собр. соч.: В 10 т. М. 1957. Т. 3. С. 153.

[102] Имеется в виду сочетание «бен адам», означающее «человек».

[103] Блок А.А. Т. 6. С. 513.

[104] Понятно, что эта цитата из «Интернационала» должна означать: «вот что было подлинной революцией – революцией духа». В таком контексте и начало фразы – «Вольному духу» тоже звучит по-блоковски и тоже с полемическим оттенком: «Вольному сердцу на что твоя тьма?» («Русь моя, жизнь моя, долго ль нам маяться?..»).

[105] Волынский А. Диспут (Александр Блок – А.Л. Волынский). Разрыв с христианством // Жизнь искусства. 1923. №31. С.5.

[106] Там же.

[107] Там же.   С. 6.

[108] Блок записал возражение профессора Сильверсвана, присутствовавшего на дискуссии о Гейне, что «Песнь Песней» не является аллегорией. Действительно, по происхождению это сборник свадебных песен. Но обе религиозные традиции включили книгу в свой канон.

[109] Там же и сл.  

[110] Там же.

[111] Блок А.А. Т.6. С.145-146.

[112] Лингвистические догадки Волынского прекрасно вписываются  в модернистский контекст идей о том, что языковые формы конкретного языка определяют мышление его носителей (гипотеза Сепира-Уорфа). Они будут развиты на страницах «Гиперборейского гимна» и «Рембрандта».   

[113] Блок А.А. Там же.

[114] РГАЛИ. Ф. 95. Оп.1. Д.49. Л. 2.

[115] Блок А.А. Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве / Собрание сочинений: В 8 т. Т.6. С.26.

[116] См. Кумпан К., Осповат А. Предшественник-современник (Блок в работе над изданием «Стихотворения Аполлона Григорьева) // Литературное обозрение. М. 1980. С.10.

[117] Белоус В. Вольфила [Петроградская вольная философская ассоциация] 1919-1924. Книга первая. Предыстория. Заседания. М. 2003. С.703

[118] К. Эрберг – псевдоним К.А. Сюннерберга (1871-1942), поэта-символиста, философа и теоретика искусства.

[119] Белоус В. Там же.

[120] Ср.: «…красота есть синтез всего возвышенного, того хлеба духовного, без которого ничего не стоит физический хлеб. Хорошо иметь сапоги, чтобы идти в них к Шекспиру, к „Мадонне Сикстинской», к высоким правдам духа человеческого, к тому, что Степан Трофимович называет красотою, а сами по себе они вздор. Вот о чем стонет, возносясь над интересами своей народности и исторической современности, старая белая чайка» (Волынский А.Л. Достоевский. С. 483).

[121] Белоус В.  С. 709-710.

[122]Там же. С. 711.

[123] Там же. С. 712.

[124] Там же.  С.724.

[125] Там же. С. 724.

[126] Там же. С. 725-726.

[127] Там же.

[128] А.З. Штейнберг мельком отозвался о Волынском в своих воспоминаниях, назвав его циником и криптоиудеем: А.З. Штейнберг. Литературный архипелаг. М. 2009. С. 266.

[129] Волынский А.Л. В ризах сексуальности. Рецензия на книгу А. Кашиной-Евреиновой «Подполье гения» (1923) // Жизнь искусства. 1923. № 14. С. 11-12.

[130] Волынский А.Л. Литературные типы  // Жизнь искусства. 1923. № 6. С. 3.

[131] РГАЛИ Ф. 95. Оп.1. Д. 52.

[132] Там же.  Л.2.

[133] Там же. Л.3.

[134] Там же. Л. 3-5.

[135] Браудо Е.М. Материалы к биографии А.Л. Волынского. РГАЛИ. Ф.95. Оп. 1, Д.1104. Л. 17.

[136] Там же. Л. 16-17.

[137] Там же.  

[138] Волынский А.Л. Литературные типы // Жизнь искусства. 1923. №6. С. 3.

Works with AZEXO page builder