КАК ЗАКАЛЯЛСЯ СТИЛЬ

Автор находит давно забытые литературные ориентиры  советского культового текста —  знаменитой книги Николая Островского «Как закалялась сталь» и  прослеживает за изменениями, которые, в зависимости от политической конъюнктуры, вносила команда обработчиков в наивную  прозу Островского.

Статья вышла во Франции в конце 1980-х, перепечатана в кн. Елена Толстая, «Мирпослеконца», Изд. РГГУ, 2003.

 

Я всегда дерусь до последней пешки (журнальный вариант)

Я всегда держусь до последней пешки (книжный вариант)

 

Литературная история книги Островского еще не полностью написана: с одной стороны, мешает чувствительность темы и цензурные соображения, с другой — ощущение нелегитимности темы как литературной. Тем не менее выяснение малоизвестных или, возможно, непопулярных обстоятельств истории этого произведения даст возможность заглянуть в действительную механику литературного процесса 1930-х годов. Вполне вероятно, что факты, приводимые в данной работе, были известны современникам, но по понятным соображениям не проникали в печать.

В последние годы опубликовано много материалов, если не полностью освещающих историю книги, то радикально изменяющих привычное представление об Островском[1] теперь можно наконец оценить  степень биографичности книги[2] и трезво взглянуть  на ее «художественные особенности»[3] и пошире рассмотреть  проблему авторства—неавторства Островского[4]. Беда, что все эти три аспекта  в целом, в применении к данному произведению, включают книгу в высокопрестижный контекст и одновременно изымают ее из самого близкого и непосредственного для нее контекста — как литературного, так и исторического. При рассмотрении же ее в ее естественном окружении эти вопросы в значительной степени теряют смысл.

Именно об этом, самом близком литературном родстве  Островского, о том «литературном ряде», на который он с самого начала нацеливался, — не о Горьком и Серафимовиче, а о его ровесниках, которые начинали печататься в то время, когда он только задумывал стать писателем, — никто никогда не упоминал. Пишущие об Островском называют два имени — Фурманова и Виктора Кина — как близких к нему литературно и организационно. Но нигде не говорится о других начинающих комсомольских писателях-выдвиженцах, повлиявших на Островского, как нам кажется, гораздо более ощутимо. Более того, похоже, что Островский это сходство или влияние декларирует: так, исследователю его творчества бросается в глаза следующий странный факт: непрофессионал Островский ведет себя более чем скромно, соглашается на изменение редакторами имени главной героини[5], выкидывает и переписывает, в соответствии с полученными указаниями, целые эпизоды, но при этом упорно и даже вызывающе держится за свое первоначальное название — и это несмотря на катастрофический ляп, о котором он знает. Оказывается, что книга с таким названием только что вышла: в 1931 году, «когда Островский писал» первую часть своей книги, вышла книга ростовского писателя А. Бусыгина «Закалялась сталь», и Островский, как утверждает мемуарист, тогдашний замредактора журнала «Молодая гвардия» писатель М. Колосов, об этом не знал[6]. Редакторы журнала указали ему на это совпадение.     Кроме неизбежного обвинения в плагиате они боялись, что читатель примет книгу за пособие по металлургии. Редакция предлагала изменить название на «Павел Корчагин»; Островский колебался, но устоял — и сказал Колосову: «Нет, заглавие изменить нельзя. Я слишком с ним сросся. Для меня эти  три буквы КЗС были как путеводный маяк».[7]

И действительно, вдова Островского вспоминает: «Пиша свою вторую книгу, Островский начал с заглавия. Образ, ставший символом его судьбы, его поколения, сразу же, прежде всего другого, явился на бумагу. С этих слов заглавия он и начал запись: “Как закалялась сталь”»[8].

Однако «образ, ставший символом его судьбы, его поколения», — закалка стали — появился в литературе за четыре года до того, как Островский осенью 1930 года принялся писать свою вторую книгу (повесть А. Бусыгина «Закалялась сталь» впервые появилась не в книжном издании 1931 года, о котором Островский действительно не мог знать, когда осенью 1930 года начертал на пустом листе название будущей книги; правда, он мог узнать о нем в процессе работы). Она появилась в журнале «Октябрь» в 1926 году. Именно в 1926-1927 годах Островский, быстро терявший способность двигаться, впервые задумывается о литературном поприще и начинает много и жадно  читать. В 1927 году он задумывает повесть: 22 октября 1927 года он пишет своему другу Петру Новикову в Харьков: «Собираюсь писать “историко-лирико-героическую повесть”, а если отбросить шутку, то всерьез хочу писать, не знаю только, что будет. Буквально — день и ночь читаю»[9].

Итак, в конце 1926-го и в 1927 году Островский читал направленно, собираясь начать писать. Как раз в это время он пишет жене: «Из нашей литературы шли все. Я сам выберу. Горького, Новикова-Прибоя, Серафимовича, Лавренева, Свирского, Фурманова — я все это должен прочитать. Классиков тоже».[10] Характерен подбор советских литературных «маяков» Островского, в котором нет ни одного «попутчика». Островский знал, кого ему читать, заранее, а тех, кого ему читать не надо было, «отбрасывал с отвращением», что и сделал с переводами современных французов и англичан. Характерна и явно служебная роль «нерасчлененных», обязательных «классиков тоже».

Поскольку Островский руководствовался политически-групповыми критериями в своей литературной ориентации, то трудно предположить, что он не читал журнал «Октябрь», в котором печатался.Фурманов. Следовательно, трудно предположить, что Островский не знал о существовании повести Бусыгина «Закалялась сталь» в ее журнальном варианте. Это важно потому, что содержание  книжного варианта повести Бусыгина (1931) и журнального варианта (1926) не одно и то же. Встает вопрос: в каком контексте в сознание   Островского впервье вошёл   образ, «ставший символом», образ «закаляющейся стали»? Обратимся к первоначальному журнальному варианту повести Бусыгина.

Сюжет ее сводится к следующему: на провинциальной украинской станции становится на починку бронепоезд с совершенно разложившимися красноармейцами, которые вступают в конфликт с рабочими — местными партийцами. Предмет раздора — запас спирта, оставленный белогвардейцами при отступлении. Дорвавшихся до спирта матросов осаживает и возвращает в сознание не кто иной, как лично тов. Троцкий, явившийся собственной персоной в качестве deus ех machina (machina представлена в виде знаменитого командного бронепоезда), чтобы снять с должности армейских хамов и пьяниц и восстановить гармонию между армией и партией.

Описывается это так:

 

Паровоз поезда поравнялся с вокзалом. На подножке третьего вагона стоял Троцкий. На нем был плащ защитного цвета, на желтом ремешке через плечо в деревянной кобуре висел маузер, из-под козырька темножелтой кожаной фуражки смотрели остро, как резцы алмазной стали, лучистые глаза.

На перроне раздались возгласы:

—        Да здравствует партия большевиков!

—        Да здравствует товарищ Троцкий!

<…> «Товарищи! – раздался сверлящий голос – Вы уезжаете на фронт. Знайте! Ваших побед ожидают трудящиеся всего земного шара – Голос предреввоенсовета врезался в собравшихся… рассыпал искры… зажигал сердца… Глаза предреввоенсовета вбирающе смотрели на перрон, и было в тех глазах — и горесть, и упорный призыв к борьбе[11].

 

Таким образом, обработка стали – сверление, врезание, высекание искр — первоначально оказывается функцией товарища Троцкого. Троцкий издает замечательный приказ, который стоит того, чтобы его процитировать:

 

«…бронепоезд № 240 отличается безобразной руганью всей команды, не стесняясь тем, что на вокзале присутствовали гражданские лица, женщины и дети.

Солдаты бронепоезда без смысла и цели отравляли воздух отвратительными ругательствами. Поезд № 240 носит великое название «Вперед за Советы» <…> Считаю, что красный воин, как борец за высокие цели, должен себя держать на бронепоезде так, как подобает на месте высокого служения, а не так, как в кабаке!..»[12]

 

По всей вероятности, издавая книгу в 1931 году, Бусыгин должен был либо выкинуть этот компрометирующий эпизод, либо заменить Троцкого кем-нибудь другим. Видимо, и журнальная подшивка «Октября» стала труднодоступной, отсюда незнакомство с нею исследователей. Иначе невозможно объяснить следующий факт: никто, насколько нам известно, не замечал, что в том же журнале «Октябрь» в январе 1930 года опубликована повесть писателя Бориса Левина «Жили    два товарища>>, главным   героем которой является…Павел Корчагин!

Имя, которое стало нарицательным, которое срослось с самим Островским, внутреннюю мотивировку которого Островский все время подчеркивает: «кочегар Корчагин» — могло быть заимствовано Островским в полной форме из комсомольской журнальной литературы: даже уменьшительное «Павка» могло быть взято у Левина: ср. у Левина: «Рейнман узнал Корчагина и окликнул его “Павка!”. Так Корчагина звали в детстве. Его давно этим именем никто не звал, и сейчас было странно слышать далекое чужое слово»[13].

Островскому слабо давались вымышленные имена: свою жену Раю Мацюк он в книге называет «Тая Кюцам», а родную Шепетовку превращает в несколько вавилонский «Аквотепеш» (редакторы его заставили это название снять). Возможно, что имя «Павел Корчагин» понравилось Островскому как удивительно удачное с фонетической стороны: некрасивое, простонародное, сильное[14].

Разумеется, можно считать, что понравившееся имя могло осесть в памяти Островского и «всплыть» впоследствии как собственное изобретение (проглатывая тонны книг, он вряд ли мог позволить себе их перечитывать). Можно даже предположить, что так «случайно» отложилось и название повести, и имя героя другой, напечатанной в том же журнале. Но бессознательный плагиат не объясняет цепкости, с которой Островский держится за имя и заглавие. Ее можно объяснить, только если предположить, что в обоих случаях — и с повестью Бусыгина, и с повестью Левина — имелась сознательная ориентация. Кроме того, в обоих случаях речь идет о возможности  двойного влияния. Дело в том, что обе повести были вскоре переизданы отдельными книгами — при этом в сильно переработанном виде. Произошло это в обоих случаях именно в 1931 году, когда Островский находился в процессе писания. Появление измененных текстов могло напомнить Островскому об их прежних «воплощениях» и дать ему в руки путеводную нить в искусстве саморедактирования — еще до усилий коллектива редакторов. Раз обе книги оказались все-таки приемлемы в новых условиях, тем более они годились в маяки.

Нельзя забывать еще один фактор, а именно: Борис Левин писал — для комсомольского писателя — живо и хорошо, подражая легкой переводной литературе с ее занимательностью и остроумным диалогом (как и любимый Островским Виктор Кин).

Но самое главное — это отразившееся в книге Левина настроение конца 20-х годов, которое, может быть, и объясняет, почему Островский, пусть даже бессознательно позаимствовавший понравившееся имя, держится за него мертвой хваткой, — настроение, заставляющее предположить, что Островскому левинский герой был чрезвычайно близок биографически и идейно. Что же общего могло быть между самоощущением Островского в конце 1920-х годов и чувствами левинского Павла Корчагина?

Ср. начало повести Левина:

 

Самая любимая книга Корчагина — «10 дней, которые потрясли мир» Джона Рида. Раньше ему нравился Уитмен. С книгой Уитмена «Листья травы» он когда-то уезжал на германский фронт. Корчагин до сих пор помнит. Зимний вечер. Товарная станция. Ржавый закат. Грязный снег. Пьяный товарищ в черной папахе поднес стакан синего денатурата.

— Пей, — сказал он, — не бойся — это очищенный.

Корчагин зажмурил глаза, выпил, и ему показалось, что его застрелили. Корчагина ударило, обожгло и залихорадило. Кто-то втащил его в вагон и бросил мешком в дальний угол, где лежали седла и лопаты. Проснулся он ночью. Холодно. Все спят.

Печка потухла. К щелям вагона прилипла одинокая звезда и трясется. Корчагину грустно. Ему очень грустно. Любимая девушка не пришла на вокзал. К другим пришли, а к Корчагину не пришла. Она не плакала, не обнимала и не целовала его. На прощанье не сказала: «Береги себя, мой милый, смотри — не простудись». Ничего этого она не говорила. И не могла сказать. Не было у Корчагина любимой девушки. И не к чему ей было приходить на вокзал и провожать Корчагина на войну. Ах, как грустно и холодно! Но вот он разгреб дрова, закурил и вспомнил стихи Уот Уитмена: «Бей! бей, барабан! Труби, труби! труби! В окна и двери ворвитесь, как буйная рать!». И колеса быстрей и шумней завертелись, и звезды тревожней забегали по щелям вагона. И не надо Корчагину любимой девушки. Ему и так хорошо. И не надо ему ничьей жалости. Ему и так хорошо. «В торжественную церковь! Долой молящихся! В школу! Долой школяров! Прочь от невесты, жених — не время теперь женихаться… Бей! Бей! барабан!».

Тогда Корчагину очень нравились стихи Уитмена. С Уитменом он въехал в семнадцатый год. С этой книгой он лежал в окопах и ходил в атаку. Она вместе с ним топала по астраханским степям и мирно лежала под подушкой, когда Корчагин в тифозном бреду хотел выброситься из окна военного госпиталя. Она пряталась с ним в камышах под Кизляром. И вместе с Корчагиным в день 1 мая вошла в Баку.

Когда Корчагин демобилизовался и приехал в Москву, у него за спиной, в вещевом мешке лежали — медный котелок, смена белья и «Листья травы». Это был двадцать третий год. Корчагин поступил на химическое отделение Московского университета. В то же время книга исчезла. Обычная история — кто- то взял и не вернул. Корчагин не огорчался. Больше не нужен был Уот Уитмен. Его место занял Джон Рид — «Десять дней, которые потрясли мир». Много глав из этой книги Корчагин знает наизусть. Когда Корчагин читает Рида, он слышит удары орудий, лай пулеметов и топот коней. У него вспыхивают глаза, и он так волнуется, как будто вот-вот надо идти в наступление. —  Когда Корчагин читает Джона Рида, ему кажется, что он моложе, выше ростом, энергичней и храбрей[15].

 

Корчагин Левина — вузовец, будущий специалист. Но внутренний взор его обращен в прошлое, в картины юности-революции. В мирной нэповской Москве он оказывается обобранным до нитки и выкинутым из жизни: жена его[16] уходит с бывшим боевым другом Корчагина, а ныне пошляком и моральным разложенцем Дебецом. За нечаянное хулиганство Корчагин попадает в тюрьму. Кругом одни мещане и упадочники, а в университете сплошные идейные битвы с далеко идущими оргвыводами. Хотят вычистить из партии и бывшего друга Корчагина, но он не мстит Дебецу за отбитую жену, а единственный вступается за него, потому что устал от идеологического рвачества. Когда Дебеца все-таки выгоняют из партии и он кончает самоубийством, подавленный Корчагин в финале говорит: «Мы не умеем беречь людей». Общее ощущение от повести Левина — глубокая растерянность, разочарование, бесперспективность.

В левинском герое Островский мог  узнать себя. Общее у них — и боевое прошлое, и ностальгия по революции, и ощущение неприспособленности и обобранности в послевоенные  годы. Левин этому чувству дает воплотиться в сюжетные неурядицы, у Островского оно — результат наступления страшной болезни; но чувство поражения было общим для целого поколения, в особенности в столкновении с повседневностью: Островский пережил очень тяжелое время в 1928—1930 годах, кочуя с одного места на другое (в одном из писем он пишет: «Беспризорный я»), устраиваясь на новом месте в Сочи, добиваясь сносного жилья[17], страдая от того, что оказался вне партии[18], и наконец, решив во что бы то ни стало жить в Москве[19].

Видимо, Островскому каким-то образом было близко отношение «Левина к оппозиции. В книге Девина оно на удивление терпимое, даже в том варианте повести, который появился в 1931 году отдельной книгой. Полуотрицательный (разложившийся, но честный и ценный) Дебец посещает нелегальное собрание оппозиционеров, где выступает против. На собрании Дебец говорит, что дело не в платформах, а в смене руководства (даже в устах отрицательного персонажа такие слова звучали смело). По поводу Троцкого Дебец говорит:

 

Как я отнесся к высылке Троцкого? Мне было жалко,  жалко так же, как, вероятно, в свое время коммунисты старших  поколений жалели об уходе из революции Плеханова, Мартова, — ведь это были вершины еще крупнее Троцкого. Лучше, конечно, если бы Троцкий был с нами, с революцией, но тогда не пришлось бы его высылать.

 

Как мы видим, единственный общий элемент в повестях Бусыгина и Левина — это хорошее отношение к Троцкому. На фоне общеобязательного отмежевания от троцкизма сожаление Левина как раз и означает максимум хорошего отношения к опальному вождю при сохранении лояльности режиму. На этом фоне уместен вопрос о первоначальном политическом звучании книги Островского. Мы знаем, что в рукописи целая глава, последняя глава первой части, была посвящена участию Корчагина  в рабочей оппозиции. Редакторы срезали конец и сказали Островскому, что не хватило бумаги. Он начал этим эпизодом вторую часть, но редакторы потребовали изменений[20]: в окончательном тексте от рабочей оппозиции ничего не остается[21].

Середина второй части первоначально была посвящена троцкистской оппозиции. Видимо, Островский сознательно Корчагина от оппозиции отодвинул как можно дальше[22]; но редакторы потребовали переделать. Отрывки с троцкистской оппозицией опубликованы с указанием «из рукописной редакции» — хотя гладкость этих мест указывает, что редакторской правке они подвергались, может быть и неоднократно, а не вошли в печатный текст просто потому, что в 1934 году уже нельзя было подробно описывать, чего хотел Троцкий.

Главного троцкиста у Островского зовут Дубава — имя, корнем напоминающее незадачливого Дебеца из левинской повести, а суффиксом — соперника главного героя, комсомольского вожака Лухаву из «Цемента» Гладкова (1925). Отрицательного персонажа в романе «Рожденные бурей» зовут Дзебек: видно, этот фонетический комплекс прочно связался у Островского с ролью антагониста.

Интересно, что Дубава вначале, в «рукописной редакции» — такой же раздвоенный и небезнадежный, как и Дебец: вот как на него действуют аплодисменты на собрании: «Дубава уже не раз слышал этот шум прилива. Он натыкался на него все эти дни в ячейках и на районной конференции. Он знал силу этого движения: не раз его сердце и тело были каплей в этом непреодолимом приливе, когда он шел со всеми в ногу».[23] Впоследствии никакой раздвоенности в его облике не остается, он превращается в однозначного злодея, морального разложенца и врага.

Есть все основания предполагать, что первоначальное решение темы троцкистской оппозиции было построено по левинской модели; треугольник: Павел — его бывший друг, троцкист Дубава — идейно выдержанная Анна, жена Дубавы. Из опубликованных отрывков видно, что Анна вначале тяготела к Павлу. В печатном тексте убраны все намеки на их отношения, и роль Павла как утешителя Анны перенесена на другого, стопроцентно идейного персонажа, явно выдуманного аd hoc, Жаркого. Дубава первоначально был фигурой колеблющейся, и Павел, как левинский Корчагин, видимо, был к нему милосерден — след этого в мягком наказании, выговоре, который получает Дубава в одном из «рукописных отрывков»[24].

Похоже, что Островский сознательно подстраивался к ряду комсомольских повестей, героизировавших боевое прошлое (неминуемо связанное с троцкистским стилем) и посвященных конфликту его с настоящим. Еще один штрих — тот факт, что и заглавие «Рожденные бурей» — это первоначально название романа К. Шильдкрета, вышедшего в ЗИФе в 1927 году и посвященного бытовому разложениюкоммунистов и  опасности т.н. бюрократического перерождения.   При таком сюжете название звучало явно иронически.

Разумеется, было бы недопустимой натяжкой заключить, что Островский был тайным троцкистом. Это было физически невозможно: именно из-за своей телесной беспомощности Островский так боится оторваться от партийной жизни, именно поэтому ему и нужны ежедневные политинформации и организационная связь — опасно не быть в курсе, совершить ошибку, ( оторваться от генеральной линии. Другое дело — личные и биографические его пристрастия: симпатии всего молодого поколения, всех бойцов и идеалистов ранних 1920-х годов были на стороне оппозиции, и сталинский «термидор» был по ним тяжелым ударом. При этом лично Троцкому они могли и не симпатизировать. Вряд ли Островский и его друзья — старые большевики — были исключением. Но даже при полной лояльности он мог не поспевать за стремительной идеологической переориентацией в 1932 году — процессом, в котором его книге предстояло сыграть важную роль.

Во всех книгах об Островском подчеркивается, что он отзывался о троцкизме отрицательно, приводятся цитаты из его писем[25] и т. д. Может быть, ему кажется, что, цепляясь за имена, связанные, как помнит Островский, с литературой о Троцком или сочувствующей Троцкому, он сохраняет минимум писательской независимости? Или ему просто смутно близка вся эта линия по своему ощущению неприкаянности в настоящем, ностальгичности и он запаздывает с самоцензурой?

Как бы то ни было, и в своей отредактированной и законсервированной форме книга Островского сохраняет ностальгию по ушедшему в прошлое стилю жизни, по русско-украинско-еврейскому пламенному комиссарству. Кажется, большая часть друзей Островского были евреи, и книга его полна евреями и еврейскими темами — в первую очередь, это знаменитая сцена погрома, которая в свое время читалась почти как подпольная литература. Идеальная героиня книги, бесплотная Рита Устино вич (видимо, все-таки прототипом ее была та самая Роза Ляхович, с которой Островский шутливо и мягко спорил о Троцком) и представляет собой обобщенный портрет еврейско-комиссарского одухотворенного типа в женском варианте). Очень любопытен в этом смысле эпизод, где Рита ссорится с Павлом из-за его привычки ругаться (ср. текст приказа Троцкого у Бусыгина!). Рита и сама носит гимнастерку цвета хаки, «перехваченную в талии узеньким ремешком», и Павлу дарит троцкистскую униформу: желтую кожаную куртку на меху (ср. описание Троцкого в желтой коже у Бусыгина). Эта эстетика и эта позиция были уже неприемлемы в официальной, партийной литературе, но они нашли мощную поддержку в руководстве комсомола — в условиях внутренней борьбы за престиж комсомола [26]. Комсомольскими настроениями, не вполне совпадающими с официальными, можно объяснить ту «неслышную популярность» книги Островского в первые три года до того, как партийная критика решила взять ее на вооружение. Именно так объясняется, что безличная, тяжелая, непривлекательная для индивидуального чтения книга получает массовую популярность. Ее читают вслух всей ячейкой (80% тиража первого издания заказала армия!). Это групповая популярность и политическая популярность. Комсомол, читая эту книгу, осознавал себя как некое отдельное целое, с общей биографией и общей позицией: героизируя комсомол, книга узаконивала претензии нового поколения в борьбе за власть. (В военные годы на первый план, наоборот, выдвигается личный аспект книги — проблема духа, побеждающего страдания тела, и «религиозный» момент ее становится ведущим.)

Можно предположить, что вся история книги с самого начала являлась политической акцией. Книга была Островскому фактически заказана, видимо в 1928 году, журналистом Тарасом Костровым.

О встрече Островского с Костровым в литературе об Островском говорится всегда мельком; известно, что она произошла где-то в 1928 году, после чего у Островского появляются литературные планы, касающиеся журнала «Молодая гвардия». Профессиональный журналист, Костров (Александр Сергеевич Мартыновский) работал в середине 20-х годов в Харькове; в 1925—1928 годах он — редактор «Комсомольской правды» (и в этом качестве является адресатом стихотворения Маяковского о сущности любви). В 1928 году его понижают, он начинает редактировать «Молодую гвардию». Тут и возникает план Кострова — Островского; ср.: «Он предложил написать в форме повести или романа историю рабочих подростков и юношей, их детство, труд и затем участие в борьбе своего класса»[27]. В том, что Костров, услышав о намерении Островского написать биографию, убеждает его написать роман для «Молодой гвардии», есть своя логика. Кострова только что сбросили с высот «Комсомольской правды» заведовать чисто литературным журналом. Он организует себе ударный материал: вещь, написанная человеком с послужным списком Островского (что бы  он ни написал), стала бы легитимизацией «левого» комсомола, оказавшегося под подозрением в троцкизме после свержения Троцкого.

Костров был одним из теоретиков группы «Литфронт» — .крайне левого отколовшегося крыла РАППА наряду с Горбачевым и Зониным. Позиция Литфронта была направлена против рапповской доктрины «живого человека». Они обвиняли рапповцев „в излишнем интересе к индивидуальной психологии, к толстовскому реализму. Литфронт выдвигал на первый план коллективные, эмоциональные, бессознательные реакции, призывали не забывать о том, что человек активно воздействует на мир, а не только созерцает, и считали, что литература должна изменять действительность. Понятно, что на практике это означало лозунговую, плакатную литературу. В противовес «реализму» РАППа Литфронт считал романтические элементы в литературе революционной эпохи неизбежными. Единственным писателем в этой группе был Александр Безыменский. Любопытно, что в опубликованных отрывках из «рукописной редакции» говорится именно о Безыменском как единственном поэте комсомола и необходимости создать эквивалент Безыменскому в прозе:

 

Как же так стало, что мы умели бороться под знаменами партии, мы с ней создавали комсомол, он дал ей работников всех специальностей, а рассказать о людях, ее творивших, о нас самих, мы не смогли. У нас нет книг, где молодежь большевистская увидала бы свои портреты. Такой революции, как наша, мир не видел, а книг, о ней рассказывающих, где бы молодая гвардия наша была показана, еще нет. <…> А скажите, кто у нас на этом фронте работает? Одно, правда, славное имя Саши Безыменского и еще два-три поэта.

 

Так, чисто политически, обосновывается необходимость книги Островского: напомнить партии о боевых заслугах «молодой гвардии». Тон при этом явно обиженный: «как же так стало?». Характерно также почти прямое называние своей группы — «на этом фронте»: имеется в виду, конечно, Литфронт.

Костров очень быстро вылетает и из «Молодой гвардии». Его обвиняют в «левом загибе», т. е. фактически в троцкизме, и понижают до заведывания журналом «За рубежом». В 1930 году он умирает[28]. После Кострова в журнале «Молодая гвардия» на протяжении нескольких месяцев два раза меняется руководство и появляются Анна Караваева и Марк Колосов: они и получают Островского «по наследству» от Кострова.

Следует недоразумение: этот эпизод о долгом ожидании редакционного вердикта и первоначальном отказе, полученном

Островским, рассказывается разными людьми по.-разному, но, разумеется, без указания на личности[29]. Из свидетельств мемуаристов можно понять, что в быстро меняющихся условиях редакторы не хотели рисковать и печатать несвоевременную книгу Островского. Потребовались хлопоты его друга, старого большевика Феденева (нажим на какие-то рычаги)[30], чтобы убедить Колосова взять на себя ответственность за книгу. И то Колосов откладывает окончательный ответ на восемь дней — видимо, ему нужна санкция свыше.

Книга была одобрена, и началась редакторская правка[31]. Редакторы утверждают, что в первую очередь исправлялись «неграмотности» и отбрасывались «красивости»[32]. Аннинский, знакомый с рукописями, утверждает, что выкидывались в основном документально-деловые куски — речи, резолюции[33] и т. д. Конечно, реальная фразеология политической борьбы начала 20-х годов звучала неуместно в новых условиях.

Колосов вспоминает, как выкинули эпизод, где Корчагин бросается со скалы, повинуясь капризу Иры (впоследствии Тони), как рукопись назвали романом без согласия автора[34] и опубликовали его письмо в редакцию, не предназначенное для печати, чем он был очень рассержен. Любопытно одно из писем Островского этого времени: из него можно понять, в чем заключался основной принцип редакционной правки:

 

Конец книги срезали: очень большая получилась — нет бумаги. Повырезали кое-где для сокращения, немного покалечили книгу, но что поделать — первый шаг!.. Я бессилен бороться с неряхами в редакции. Сколько ошибок, сколько опечаток! Одно хорошо, что вся книга моя, и никто не влеплял своего[35].

 

Видимо, редакторы сами ничего не меняли. Они говорили Островскому, что и как требуется изменить, и он делал это — собственной рукой, как он любил подчеркивать. Однако относительно принципов стилистической правки текста можно заключить, по нескольким опубликованным вариантам одного и того же эпизода, что дело было не столько в выкидывании «красивостей», сколько в замене одних «красивостей» на другие — в соответствии с модой дня, а главным образом — с политическими обертонами стилистических явлений.

В своей книге[36] С. Трегуб (тогдашний завлит «Комсомольской правды») сравнивает ряд отрывков из рукописей Островского, о которых он говорит, что они являются вариантами одного и того же эпизода, с окончательными редакциями тех же эпизодов[37]:

 

В первоначальной редакции второй части четвертой главы было место, посвященное болезненному состоянию Корчагина. Автор с особой пристальностью отнесся к нему и дважды его переделывал. «)..А когда осень, полили дожди и в жаркой летом Приазовщине загуляли ветры, холодные и неласковые, тело, за лето набравшее сил, напомнило о страшной простуде. Бывало, не раз падал под вагон от острой, как порез ножом, боли в, горячих коленях и щиколотках. Никому не говорил электрик о своих страданиях. Схоронил глубоко от других предательство некогда сильного, как стальной трос, не знающего боли тела. До крови закусывал губы, когда по утрам вставал на непослушные  ноги и волей, большой и упрямой, заставлял свое тело подчиняться. Но потерю силы принял как великое горе. Жизнь в ее полном расцвете подошла лишь к утру, солнце его дня лишь поднималось из-за горизонта, яркое, искрящееся, а тело, свитое  из одних мускулов, уже предало его. Он инстинктивно чувствовал это преддверие в нечто трагическое, что безжалостно и неотвратимо выползало на его жизненную дорогу, стремясь остановить разбег. И, как всегда, когда жизнь нагромождала перед  ним преграду, готовился оказать сопротивление. Скажи кто, что в этой борьбе он будет побежден и повержен в прах, электрик поднял бы на него руку, глубоко возмущенный этим неверием в безграничную, как он был убежден, способность тела к возрождению. Никто из друзей не знал, отчего не сходила со лба электрика суровая поперечная складка, не знали этого, как не знали и того, что электрик смотрит в мир только одним глазом. Слепоту и болезнь разрушенных стужей суставов схоронил монтер от людей. И никто никогда не слыхал его жалобы на предавшее его тело.

 

Островский пытается сохранить этот отрывок в последующей редакции — в какой, Трегуб не пишет, — но в канонический текст он не попадает. Однако промежуточная правка, которой он подвергается, очень характерна, и в ней явно звучит чужой голос:

 

Сжаты поля. На пороге появилась осень, ушло пламенное лето. Не любил осени Павел. Не сулили ничего доброго идущие впереди холода и дожди, и, когда смотрел, как падают на землю кленовые листья, каким-то осенним холодом окружило сердце. Не знал никто, как вставал по утрам молодой военком. А ведь каждое утро, прежде чем встать на свои отмороженные ноги, у него происходила борьба с острой, как ожог крапивы, болью и с режущими, как удар ножа, уколами в коленях. Ноги отказывались служить, но воля заставила их подчиниться, и уже через час Павел ходил быстро, не сгибая тело, и не одного здорового парня мог умаять, если бы тот захотел бы везде за ним следовать. Ночью горячие, припухшие ноги не могли нарушить крепкого сна. И так всегда начинался день в борьбе между телом и духом, и не было еще случая, чтобы победило тело!

 

По степени грамотности этот отрывок не представляет собой качественного скачка по сравнению с первым. «Красоты» не вычищены, а просто заменены другими, более «модными» и «литературными»: вместо «жаркой летом Приазовщины» появилось «пламенное лето», вместо «ветров, холодных и неласковых» — «осенним холодом окружило сердце». Вместо «острой, как порез ножом, боли в горячих коленях» появляется семантическая какофония: «острая, как ожог крапивы, боль» плюс «режущие, как удар ножа, уколы». Заметно движение в сторону большей «гранитности»: непритязательный электрик-монтер повышается до военкома: ни предательства тела, ни страданий, ни наивно-пролетарской риторики утра и солнца, праха и возрождения не остается; вместо этого бодряческое воображаемое соревнование с гипотетическим здоровым парнем, который почему-либо (а почему бы?) захотел бы повсюду за ним следовать («кожаная куртка»?). Оптимизм безусловно перевешивает, «страдания» превращаются в «борьбу» и локализуются в утренней вставании. В конечном счете Островский выбросил этот отрывок (как и раньше — «своей рукой!»): Корчагин, как подчеркивает Трегуб, не должен вызывать жалости. «Его сила не в мнимом мученичестве (мнимом!- Е.Т.), а в мужестве, в оптимизме»[38], — считает Трегуб.

Трегуб приводит еще отрывок из первоначального, рукописного текста «Как закалялась сталь» — до редакционной правки. Вот как в маленький городок приходила революция:

 

Голубым обжигающим зноем залиты тихие, сонливые улички и домишки городка. Лишь в частных садах — палисадниках, лениво прилегавших между улицей и усадьбой, было не так душно, и все обитатели, выгнанные жарой из душных комнат, расположились здесь, прямо под сливами, яблонями и вишнями на прохладной траве, прячась под их спасительную тень, куда не  могли проникнуть сжигающие лучи солнца, которое решило всех обитателей городка в этот день довести до полного изнеможения, и распаренные, расслабленные жарой обыватели в эти послеобеденные часы или спали, или вели вялые балачки. В небольшом садике, рядом с громадным парком усадьбы Лещинского, под горбатенькой грушей, на животах, подперев руками  головы, лежали трое: Сережка Брузжак, Климка и Павка, трое  приятелей, которых жара загнала тоже под сень груши. Обсуждали серьезный вопрос. Разрабатывался план набега на сливы и  яблоки сада адвоката Лещинского <…>по дороге застучали копыта скачущей лошади и вынесшийся на шоссе всадник перелетел одним рывком через канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика, сдерживая разгоряченную лошадь. Перегнувшись через седло, всадник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке:

— Эй, хлопцы, ходить сюды!

 

Во втором по хронологии варианте вместо этого отрывка возникает следующее:

 

С той поры, когда избитого Корчагина вышвырнули с работы в буфете, с морозного января 1917 года, много воды утекло. Забурлил, зашевелился в демонстрациях маленький городок, когда с запорошенными вьюгой поездами вихрем ворвалась весть, ошеломляющая: «Царя скинули».

В городке первое время не хотели верить этому: когда же из приползшего в пургу поезда на перрон выкатились два киевские студента с винтовками поверх шинели с отрядом революционных солдат с красными повязками на рукавах и сразу же арестовали станционного жандарма, а также старого полковника, начальника гарнизона, засунули под арест — тогда поверили, и к полудню по снежным улицам потянулись тысячи людей, идущие к площади…

Прошагал семнадцатый год. Для Павки, Климки и Сережки Брузжака остался непонятным. Хозяева у них остались старые. Только в дождливый ноябрь стадо твориться что-то неладное. Зашевелились на вокзале новые люди, все больше из окопных солдат, с лицами желтыми, вымочаленными, с чудным прозвищем большевики…

Сквозь зиму пробрел тысяча девятьсот восемнадцатый год. Весной покрыло землю, и сегодня трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть», завернули в садик Корчагина. У забора приостановились, раздумывая, как бы лучше денек провести. За спиной зацокали копыта лошади, и на дорогу вынесся всадник. Конь одним рывком перепрыгнул канаву, отделявшую шоссе от низенького забора садика. Конник махнул нагайкой лежавшим Павке и Климке: «Эй, хлопцы, ходить сюды!».

 

Здесь много интересных изменений: во-первых, эпизод со ссорой в буфете переносится на семнадцатый год, хотя реально он случился на два года раньше. Во-вторых, в первоначальном тексте революция приходит в Шепетовку жарким летом, а во втором варианте — весной 1918-го. В-третьих, у Островского до правки город спит крепким сном и никак не реагирует на февральскую революцию. Никакая историософия, никакой взгляд с птичьего полета для Павки — шепетовского подростка — не естественны, и эти страницы явно «крепки задним умом». Что же касается «красот», от которых якобы очищали текст редакторы, то имеет место скорее обратный процесс: вместо бесхитростного рассказа о мальчиках в саду возникает напыщенное, полное штампов описание. Начинается оно почти каламбурно: Павка служит в буфете дежурным у титана, наполняет титан водой; а потом говорится о его увольнении из буфета и пишется «много воды утекло». Потом та же утекшая (из дырявого титана?) вода начинает бурлить: «Забурлил, зашевелился…» и т. д. «Красоты» включают клише: «запорошенные вьюгой поезда», ср. пильняковскую метель; «революционный» синтаксис и метафорику: «весть, ошеломляющая», «выкатились на перрон», «сквозь зиму пробрел… год» и просто безграмотности: «потянулись тысячи людей, идущие к площади», «с лицами желтыми, вымочаленными». На этом «профессионально-литературном» фоне реальные мальчики, режущиеся в «шестьдесят шесть» (потому что яблоки и сливы еще даже и не цвели), выглядят нестерпимо убого.

В окончательном варианте от «исторической» части эпизода остается бледная тень (действие перенесено в март 1917 года):

 

В маленький городок вихрем ворвалась ошеломляющая) весть: «Царя скинули!».

В городке не хотели верить.

С пришедшего в пургу поезда на перрон выкатились два студента с винтовками поверх шинели и отряд революционных солдат с красными повязками на рукавах.

 

Как видим, от «метельного синтаксиса» в новых условиях ничего не осталось: постпозицию прилагательного отменили декретом; равным образом «запорошенные пургой поезда» превратились в «пришедший в пургу поезд». Что же касается «выкатывающихся» студентов, дорогих чьему-то авторскому самолюбию, то искать мы их бы стали в оригинальных произведениях редактора и замредактора журнала.

В тексте 1968 года эпизод еще изменен и опять расширен за счет старых вариантов.[39]

Эпизод с мальчиками сокращен до предела. В 1964 году Трегуб писал, что он убран вовсе, но в 1968 году текст выглядит так:

 

Весной тысяча девятьсот восемнадцатого года трое друзей шли от Сережки Брузжака, где резались в «шестьдесят шесть». По дороге завернули в садик Корчагина. Прилегли на траве. Было скучно…

 

Действительно, стало скучно. Но тут появляется все тот же конник, правда, говорит он совсем иначе, чем раньше: «— Эй, хлопцы мои, сюда!»[40].

Конник за истекший период успел обучиться русскому языку, с украинизмами в виде орнамента (так называемый суржик). В отличие от него Островский кончал украинскую школу, и родным языком его был украинский, «рднесенька мова», по его выражению. Ср.: его письмо: «Мне кажется, что на украинском языке книга выигрывает, ибо диалоги одя дат на родном языке действующих лиц. Сестре и мне, например, книга на украинском языке нравится больше, чем на русском, и это без наличия национального уклона. Я, конечно, шучу»[41]. Как мы видим, правка не была стилистической по преимуществу.

В общем виде история текста «Как закалялась сталь» выглядит так: первая часть книги была начата осенью 1930 года, закончена зимой 1931 года. В начале 1932 года ее принимает к печати «Молодая гвардия», всю весну редакторы правят первую часть. Часть первая выходит в журнале «Молодая гвардия», № 4—9 за 1932 год[42]. Часть вторая — в журнале «Молодая гвардия», № 1—6 за 1934 год. Часть первая выходит отдельной книгой в издательстве «Молодая гвардия» в 1932 году. Часть вторая — там же в 1934 году. Части первая и вторая, в виде двух отдельных книг, — там же в 1934 году. В издательстве «Молодой большевик» обе части выходят по-украински в одной книге в 1934 году. Окончательный текст, исправленный самим Островским, выходит массовым тиражом в «Молодой гвардии» в 1935 году. Это так называемое третье русское издание, рекомендованное автором.

Самой большой и долгой правке подверглась вторая часть — она правилась и до опубликования в журнале, и после, перед выходом отдельной книгой. В основном правка идет по линии идеологической: выкидываются все подробности об оппозиции, и рабочей, и троцкистской, выкидывается вся линия антисоветского старичка, тестя Корчагина — все, что может бросить тень на героя.

Интересно, что о редактировании первой части говорится как о стилистической правке. Подготовка второй части идет путем консультаций с ЦК комсомола, куда ездит Колосов. При подготовке третьего издания Островскому приходится самому беседовать «с целым рядом руководящих товарищей» и, естественно, следовать их советам43[43].

Несмотря на тщательную редактуру, после выхода обеих частей книги в свет в 1935 году появляется уничижительный отзыв в «Литературной газете», причем не только по линии литературной, а в первую очередь — по идейно-политической: критик Б.Л. Дайреджиев пишет в рецензии «Дорогой товарищ»:

 

И вот, по мере того, как мир смыкался железным кольцом вокруг разбитого параличом и слепого Островского, семейная неурядица борьбы с обывательской родней жены Корчагина начинает занимать центральное место в последней части романа. Прикованный к койке, Островский не замечает, как мельчает в этой борьбе его Павка. Типичные черты Корчагина начинают вырождаться в индивидуальную жалобу Островского через своего героя. Редактор книжки, тов. Шпунт оказалась политически более чуткой, чем редакция журнала. Она свела к минимуму перипетии семейной ссоры, заострила политическую суть  этой борьбы, тогда как журнал дал целиком эту растянутую часть романа, чем способствовал разжижению гранитной фигуры Павки Корчагина[44].

 

Островский еще Караваевой в 1932 году обещал для журнального варианта выкинуть 80 процентов болезней и семейных перипетий. Однако и оставшегося кажется чрезмерно много и в книжном варианте личная линия срезается «до минимума». Дайреджиев критикует книгу Островского с тех же позиций «бригадного метода», на которых стоят его редакторы, только идет дальше их, предлагая более радикальное решение:

 

Дело в том, что Корчагин — это Островский. Он сделал все, что в силах сделать Павел Корчагин, но написанная вслепую, в полном смысле этого слова, книга нуждается в инструментовке, в технической шлифовке, в озвучании рукой мастера. Я позволю себе обратиться с публичным вызовом к писателю Всеволоду Иванову… о том, чтобы он взял на себя труд инструментовки книги Островского.[45]

 

Возмущенный Островский телеграфировал Караваевой: «Прочел вульгарную статью Дайреджиева. Сердечно болен, однако отвечу ударом сабли “Литературной газете”»[46].

Этот ответ Дайреджиеву был опубликован посмертно: Николай Островский пишет:

 

Анна Караваева, будучи больной, читала мою рукопись, делала указания и поправки. Марк Колосов привез эту рукопись в ЦК комсомола. Из их указаний я делал выводы и своей рукой отбросил все ненужное. Своей рукой! Так большевики помогали «озвучить» книгу. Она далека от совершенства. Но если ее вновь напишет уважаемый Всеволод Иванов, то чье же это будет произведение — его или мое[47].

 

Создание романа «Рожденные бурей» — следующий шаг в сторону «коллективного авторства». Он писался с помощью многих секретарей, на основании выжимок из источников, составляемых квалифицированными специалистами, однако с самого начала воспринимался как художественная неудача. Ср. мемуарное свидетельство:

 

Накануне отъезда в отпуск я долго разговаривал с В.П. Ставским, который тогда работал секретарем СП СССР. Мы сидели до поздней ночи у него на квартире, и он убеждал меня в том, что «Рожденные бурей» не удались и печатать их не следует. «Зачем подрывать доверие к автору “Как закалялась сталь”»? Такого мнения придерживаются, как он передал, и в ЦК ВЛКСМ[48].

 

Книга переходила от одного редактора к другому: еще в 4935 году Островский писал: «Настоящий конвейер, это одиннадцатый редактор…».

Во время обсуждения рукописи «Рожденных бурей» на президиуме правления СП СССР (15 ноября 1936 года) Островский сказал: «Да, мне нужен глубоко культурный редактор, чтобы не было таких ошибок, как в книге “Как закалялась сталь”:  там в 40 изданиях повторяется “изумрудная слеза”»[49].

Мемуарист вспоминает:

 

Островский хотел крупного писателя, который был бы тактичным редактором. <…> Я назвал желательные кандидатуры — Толстой и Бабель, который восторженно отозвался о «Как закалялась сталь». Островский задумался — Толстой и Бабель были, конечно, для него «журавлями в небе.

Он упомянул критика Е.А. Усиевич, которую ценил, но потом сказал: «Нужен большой художник, который отнесся бы к редактированию моего романа, как к делу чести…»[50].

 

То есть фактически Островский принимает совет своего зоила Дайреджиева, на который год назад он собирался ответить ударом сабли.

Возникает соблазн посочувствовать Островскому — как бы честному идеалисту, обманутому официозным литературным «истэблишментом». Но, по всей вероятности, это соблазн ложный. В какой мере редакторская правка соответствовала желаниям Островского — отдельный вопрос, но ясно одно: Островский не противостоял кристаллизации своей биографической повести в шедевр соцреализма. Его, конечно, обманули — под видом изъятия неграмотностей, длиннот и «красот» неузнаваемо изменили текст, создав у него ощущение партиципации: редакторы правили, а он вносил правку «своей рукой». Но он с самого начала знает, что это единственный путь к новой роли в обществе, роли литератора, единственный способ оставаться активным — ведь он зависит от секретаря, от чтеца, от библиотекаря. Только послушание может ему дать все это, и комнату в Москве, и санаторий. Строптивость в его случае моментально привела бы к пересмотру его партийного статуса и неминуемо грозила бы лишением этих условий, т. е. практически — смертью. Начиная с 1930 года, когда он получает комнату, Островский стремится закрепиться в Москве. Однако, несмотря на успех его книги, это ему никак не удается. Ср.: «Поскольку это вопрос о моем вообще литературном будущем, то тут я буду за возврат в Москву драться. Мне много обещают, но прошел год, надвигается осень, а никто не скажет, будет ли у меня комната или нет» (1934); «Ты конечно, знаешь, Соня, что такое получить квартиру в Москве, — это значит — пройти сквозь огонь и медные трубы, взяв приступом тупики и барьеры в учреждениях, ведающих квартирами, для этого надо быть закаленным борцом и человеком с крепкими нервами…» (1934); «Предполагаемый мной переезд в Москву не осуществляется [цензурный пропуск]» (1935); «Я в жилкооператив вложил все свои средства, а меня теперь “радуют”, говорят — это еще вилами на воде писано, когда ты приедешь в Москву» (1935); «Я думаю, что мое имя стало футбольным мячом, который группа товарищей упорно стремится забить в ворота Моссовета или другого жилищного комбината, но не менее упорные вратари отбивают все атаки с ловкостью и мастерством, достойным лучшего применения» (1935). Только в 1936 году он переезжает в Москву. В это же время для него строят новый дом в Сочи.

Самую первую модификацию правдивой истории комсомольца Островского он производит сам, до всех редакторов, когда решает написать именно роман, а не мемуары. Понятно, что решающее соображение здесь — политические изменения 1927—1929 годов.

Однако, обрабатывая реальные события своей биографии, Островский следует именно принципам «соцреализма»[51]. Обработчики его книги только продолжают начатую им работу. Они, «специалисты», помогали ему «встать в строй», делая тонкую литературную и идеологическую правку, на которую он, непрофессионал, был неспособен. Поэтому, несмотря на оскорбительность многих поправок, на унижение от того, что реальная его правда, то, ради чего он начал писать, выкидывалась, как тривиальная, мешающая «большой исторической правде», он, скрепя сердце, принимал изменения и вносил их «собственной рукой».

Разумеется, с самого начала и Кострову было ясно, что книга Островского будет нуждаться в обработке, и сам Островский не считал свое произведение «профессиональной», «авторской» литературой: вспомним, что он практиковал рассыпку своих рукописей в дружественные комсомольские ячейки для обсуждения. Но никто не ожидал, что книга будет настолько «неавторской», что она будет писаться и переписываться группой с меняющимся составом на протяжении четырех лет, и что именно такая литература и будет рекомендоваться и ставиться в пример профессиональной как наиболее желательная и лучше всего отвечающая эпохе именно по своим литературным качествам.

Парадоксально, что, когда книга превращается в продукт коллективного творчества и коллективной идеологической бдительности, в Островском просыпается авторское самолюбие. Пусть по книге прошлись три волны правок — ему объясняли необходимость этих изменений, он их сознательно принимал, сам вносил, сам занимался литучебой — и теперь эта книга как бы в большей степени его, чем непритязательное повествование о жизни и болезни еще не гранитного Коли—Павки. Чем большим из книги приходится жертвовать, тем сильнее он к ней привязывается. Он срастается с Корчагиным, и чем гранитнее делается Корчагин, тем выше обязательства, возложенные на Островского. Под конец Островский превращается в цитатник, вещателя банальностей по любому поводу, воплощая ту плоскость и стопроцентную монолитность, к которой последовательно стремится — через правки — его герой. Он как бы иллюстрация к Корчагину, идеально и окончательно отредактированному.

И все-таки, может быть, это не совсем так: Островский иногда непредсказуем, а многое просто неизвестно. Например, в 1933 году он читает воспоминания Веры Фигнер — и пишет ей, опальной: «“Мы — рожденные бурей”. Вот почему так волнует, так понятна “Верочка Фигнер”, ее незабываемое “хочу дериться”. Примите же этот горячий привет от одного из Ваших “партийных внучат” [цензурный пропуск]. Сжимаю ваши руки. Н. Островский»[52]

Героичный и трагичный в жизни, покоряющий своей внутренней силой, он не мог не быть смешным в своем качестве писателя. Но чувство юмора нарушило бы монолитность образа и возбудило бы подозрения, поэтому он форсирует образ человека без юмора (что это не так, ясно из его писем).  На самом деле то, как была написана его книга, никого не волновало: он на многое и не претендовал и образцы у него были посильные. Но эта книга — последняя ставка в борьбе одного против всех и вся: она была начата в самую тяжелую минуту, в Москве, после долгих месяцев неудачного лечения, в сырой конуре в Мертвом переулке среди толпы родственников жены, которых Островский не выносил, и, судя по письмам, на фоне назревающего разрыва. Он бросился в писательство с тем же остервенением, с которым боролся с «бюрократическим перерождением аппарата» в Сочи, чтоб выехать из подвала. И точно так же, как и в Сочи, мотивы у него самые святые: в Сочи он требовал перевода всех рабочих в квартиры, которые должны очистить недорезанные буржуи. Теперь речь идет о наведении справедливости в литературе: израненный, ослепший боец имеет право на литработу — тонкостей он может не знать, но на это есть спецы. И вновь вопрос стоит принципиально и решается в его пользу. Отныне именно его книга и есть литература: только справедливо, чтобы такая литература была, это — подспудное желание многих, не имеющих голоса; но раз это литература, значит — не литература все остальное. И остальная литература на многие годы отступает в тень.

______________________________________________________________________________________________________

[1] В первую очередь — многочисленные письма Островского; часть из них (более 60) — впервые опубликованы в трехтомном собрании сочинений, изданном «Молодой гвардией» в 1968-1969 годах (письма Островского, цитируемые в данной статье, приводятся по трехтомному изданию сочинений Островского, вышедшему в библиотеке «Огонек». М.: Правда, 1969); книга Семена Трегуба «Жизнь и творчество Н. Островского» (М., 1964); его же публикация отрывков из рукописи, не вошедших в канонический текст, в журнале «Октябрь» (1964. № 9); книга Льва Аннинского «“Как закалялась сталь” Николая Островского» (М., 1971); сборник «Воспоминания о Н. Островском» (М., 1974) и мемуары его вдовы: Островская Р. Николай Островский. М., 1974.

[2] Действительно, биографичность — это предмет постоянного беспокойства самого Островского: как бы случайно не написать воспоминания. Что опасения были не напрасны, показывает кампания в прессе 1935 года, когда Островского бранили за биографичность и нетипичность книги. Выбранное «подвешенное» решение вопроса идеально устраивало всех, оставляя возможность постоянной игры в прятки: Корчагин — Островский и Корчагин — не Островский, избавляя от необходимости придерживаться жанровых ограничений (например, неизменяемость текста для мемуаров) и модифицируя социальное лицо (писатель!) автора и его будущую судьбу..

[3] Последние изучаются путем сличения пассажей из книги Островского с текстами классиков, чем доказывается благотворность литучебы.

[4] В последние годы, видимо, существует официальный консенсус, разрешающий мягко порицать неумеренный пыл редакторов и сожалеть о первоначальной свежести текста Островского. Нам представляется, что взгляд на Островского как на жертву редакторов тоже односторонен.

В последние годы, видимо, существует официальный консенсус, разрешающий мягко порицать неумеренный пыл редакторов и сожалеть о первоначальной свежести текста Островского. Нам представляется, что взгляд на Островского как на жертву редакторов тоже односторонен.

[5] С Иры на Тоню. Ира было имя однозначно чуждое и буржуазное, и Корчагин не мог ронять себя такой связью.

[6] См.: Колосов М. Певец коммунистической морали // Воспоминания о Н. Островском. С. 139—155; 146.

[7] Там же.

[8] Островская Р. Указ. соч. С. 119. Интересно, что никто не упоминает, как называлась первая утраченная повесть Островского. Может быть, «образ, ставший символом», появляется уже там?

[9] Цит. по: Трегуб С. Указ. соч. С. 50. До этого, поняв, что он обречен на инвалидность, он ищет в Харькове легкую работу: «Я думаю в Харькове и остаться, в округ мне ехать нет чего (sic), там меня не устраивает никак (sic), а здесь ЦК Молодежи поможет мне найти работу легкую, “бюрократическую”, и я потихоньку буду работать и жить» (из письма М. Родкиной от 24 мая 1926 г. // Островский И. Сочинения: В 3 т. М., 1969. Т. 3. С. 24). Следом этой идеи является эпизод в книге, где Корчагин работает в секретном отделе секретариата ЦК комсомола Украины, но это его не удовлетворяет и он задумывается о литературе.

Первым о литературной карьере говорит с ним (в 1926 году) его друг Феденев, старый большевик, работник иностранного отдела Госбанка и, по одной версии, ранее заведовавший каким-то московским издательством (Венгров Н., Эфрос М. Жизнь Николая Островского. М.; Л., 1949).

Аннинский пишет: «Островский впервые взял перо по заданию Истмола Украины — хотел записать факты для историков» (Аннинский Л. Указ. соч. С. 25). Все это время и, видимо, несколько последующих лет Островского поддерживает кто-то в ЦК ЛКСМ Украины; это имя или имена нигде в литературе об Островском не упоминаются. Первый опыт Островского, повесть о котовцах, была частично написана к началу 1928 года и потеряна на почте (по свидетельству вдовы Островского).

[10] Островская Р. Указ. соч. С. 70.

[11] Бусыгин А. Закалялась сталь // Октябрь. 1926. № 7-8. С. 85-104; № 9 С. 84-99.

[12] Там же. При ближайшем рассмотрении оказывается, что и первоначальное имя героини, Ира, могло быть заимствовано из другого произведения скромного Бусыгина, напечатанного в том же комплекте «Октября» за 1926 год (№ 3. С. 80—82). Это рассказ «Машинист Булатов» (предваряющий тему закалки стали). Героиня его, Ирина (что звучит все-таки менее буржуазно, чем Ира), играет у Бусыгина ту же самую роль, что Ира, ставшая Тоней, — у Островского: через нее перешагивают, так демонстрируя свою «бу- латность». Герой Бусыгина, революционный машинист, уезжает на войну буквально через труп жены, которая хочет помешать ему и, недооценив мужа, ложится перед ним на рельсы. Павка Корчагин у Островского тоже преодолевает свою классово чуждую первую любовь.

Интересно, что Тоня — тоже имя с определенным политическим ореолом. Так зовут героиню актуального тогда рассказа «Сестры» В. Герасимовой, девушку с нечистым социальным происхождением, желающую скрыть его от ячейки и работающую для этого судомойкой (Октябрь. 1929. № 7. С. 41-62).

[13] Левин Б. Жили два товарища. М., 1931. С. 88.

[14] Предпочтение именам на -акин, -якин, -агин, -ягин стали отдавать в советской официозной литературе 1920-х годов.

[15] Левин Б. Указ. соч. С. 5-6.

[16] Почему-то американка и почему-то с мужским именем Ноэль.

[17] В Сочи, чтобы переехать из подвала, куда его, почти слепого и неподвижного, поселили с женой, Островский организует чистку партии в общегородском масштабе. Его подвиги по улучшению жилищных условий рабочих за счет широко понимаемых буржуев восстановили против него всех, в том числе партийный аппарат, который он бомбардировал письмами. В письмах к друзьям он сетует на правую опасность, борется за моральный облик партийцев: «Был у меня с товарищами из комиссии РК горячий спор о том, имеет ли моральное право партиец иметь рояль и учить детей французскому языку… и меня покрыли здорово (анархо-синдикалистские нотки, говорят) и я остался одиночкой» (Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 79). О его ситуации в это время можно судить по его словам: «Все то, что я отсюда писал в Москву, в край и т. п., разбиралось и дополнялось в моем присутствии всей комиссией. Не подтвердились только [цензурный пропуск] одно, а все остальное раскрылось и ликвидируется. Товарищи все лично убедились в той обстановке, в которой я был, также холодная блокада и камни в окна, и многое другое поважнее, и некоторое общественное, меня не касающееся лично. Моя линия и поведение признаны правильными — партийными, все подлости и обвинения прочь. Ни о какой оппозиционности не могло быть речи…» (Там же. С. 78).

[18] В 1929 году дело Островского во время чистки не пересматривается и он автоматически выбывает из партии — до 1932 года.

[19] В 1929 году дело Островского во время чистки не пересматривается и он автоматически выбывает из партии — до 1932 года.

[20] Ср.: «К 20 апреля [1933 года] 6 глав второй части романа уже находились в журнале «Молодая гвардия» <…> Вскоре пришло письмо от Караваевой с замечаниями <…>. 1 июня Островский сообщает Караваевой свой план доработки текста: Глава первая. Выбросить выкрутасы с автомобилями и проработать глубже период рабочей оппозиции и показать наглядно, как попали на эту “псевдолевую” удочку молодые <…> Глава третья. Оттенить ярче участие комсомола в борьбе с разрухой, массовыми явлениями мошенничества среди рабочих, бытовые моменты» (Островская Р. Указ. соч. С. 166).

[21] Книжное, третье издание, ставшее каноническим, потребовало еще большей правки. Ср.: «В этом третьем издании по моему желанию, — писал Островский Трофимову, — выброшен эпизод, где Павка попадает в рабочую оппозицию <…> Сделал я это потому, что образ молодого революционера нашей эпохи должен быть безупречен и незачем Павке путаться в оппозиции» (Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 334). Путем последовательных сокращений и изменений рабочая оппозиция, которая первоначально занимала целую главу, была полностью вычищена из текста. Ср.: «Четвертая глава или совсем ликвидируется или реконструируется» (Там же. С. 184).

[22] «Пятая глава — троцкистская оппозиция, смерть Ленина и ленинский призыв. Здесь проделаю самую большую работу, сообразуясь с твоими указаниями. Я сознательно запрятал Корчагина на задворки, боясь того, что меня упрекнут в выпячивании этой фигуры за счет других героев. Теперь Корчагин будет показан в действии. Попытаюсь развернуть показ борьбы за генеральную линию партии в ряде живых картин. Здесь буду работать больше,чем где-либо. В остальных главах будут выброшены 80 процентов “болезней” и т. п., значительно сокращены и сжаты семейные перипетии» (Там же. Т. 3. С. 184-185).

[23] Островский Н. Указ. соч. Т. 1. С. 433.

[24] Там же. 436.

[25] Ср. пассаж из письма Новикову 1929 года: «Розочка же заболела острой неврастенией. В процессе драки я убедился, что она ярая троцкистка. <…> Она имеет, мягко выражаясь, смелость доказывать мне, что мистер Троцкий — жгучий брюнет, с двухаршинной поэтической шевелюрой и сморкается совершенно не на “плитуар”, а в носовой платок. Я же доказываю, что он лысый от пересевших набекрень мозгов…». Письмо кончается словами: «Долой троцкистскую оппозицию! Выше холостяцкое знамя!» (Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 97-98).

Островский шутит, но разговоры с обожаемой им Розой могли быть серьезными. Осуждение Троцкого налицо, но оно сделано в карнавальной форме. Разумеется, Островский не был оппозиционером (большинство обвиненных в троцкизме тоже ими не были).

[26] Ср.: «В 1931 г. комсомол вмешался в литературную полемику и вступил в спор с самим РАППОМ; авторитет Косарева позволял комсомолу сохранять , в литературном мире влиятельную позицию» (Аннинский Л. Указ. соч. С. 13).

Секретарь ЦК ВЛКСМ А.В. Косарев на X съезде комсомола в 1936 году сказал: «Книжка “Как закалялась сталь” была издана вопреки литературной критике силами комсомола и “Молодой гвардией”» (Комсомольская правда. 1936. 18 апр.).

[27] Из письма к Новикову от 11 сентября 1930 года (Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 126).

[28] О политической аффилиации Кострова можно судить по рецензии 1930 года на одну из брошюр, громящих «левый загиб»; ср.: «Появление рецензируемой книжки, рассчитанной на комсомольского читателя, как нельзя более кстати. Она проливает свет на возрождение троцкистской идеологии, которое объективно выразили своими известными выступлениями Шацкин, Стэн и др., теперь уже признавшие свои политические ошибки, содержавшиеся в статьях и предложениях названной группы. Разбор политического смысла последней левой оппортунистической вылазки против генеральной линии партии составляет стержень брошюры. Анализ идейных позиций, на которые встали тт. Шацкин, Костров, Стэн и т. д., сделанный в брошюре, отличается глубиной и ясно вскрывает родство между “левыми” загибщиками и троцкизмом, лицом к которому обращены гг. Шацкин и Стэн» (Хватов Н. Рец. на брошюру: Ахманов А. Левый загиб как рецидив троцкизма. М.; Л.: Молодая гвардия, 1930 // Книга и революция. 1930. С. 18).

В 1930 году Костров публикуется в «Литературной газете» (см., например: Костров Т. О реализме, живом человеке и стиле пролетарской литературы // Литературная газета. 1930. 31 марта) — там в то время работает много лит- фронтовцев, среди них Ольховый. Вскоре Ольхового снимают и направляют редактировать «Молодую гвардию», по следам Кострова, а потом и его снимают и на место редактора приходит Анна Караваева.

Об истории отношений Кострова и Островского данных очень мало. Они могли встретиться в Сочи. Костров мог знать об Островском еще по Харькову, где он работал в харьковском «Коммунисте», может быть, от покровителей Островского в ЦК ЛКСМУ (в харьковском ЦК был и Лазарь Шацкин, до переезда в Москву и работы в Коммунистическом интернационале молодежи). Об Островском мог знать и харьковский комсомольский писа
тель Борис Левин: он переезжает в Москву приблизительно в одно время с Костровым — не исключено, что Костров тянет за собой земляка. Так или иначе, в то самое время, когда Островский называет своего героя ленинским именем, Левин пишет рассказ «Ревматизм» (вышел в 1930 году в библиотеке «Огонек», потом включен в книгу в 1931 году вместе с переизданием повести «Жили два товарища»). Герой этого рассказа — красный командир Карпович, умирающий в мирное время «от старых ран» — от ревматизма, который приковал к постели и Островского. В суставах у Карповича «пулеметные гнезда», а умирает он от сердечной слабости. Впоследствии Левин входил в состав бригады обработчиков текста «Рожденных бурей».

[29] В конце 1931 года рукопись первой части «Как закалялась сталь» была послана в редакции «Молодой гвардии» в Ленинграде и в Москве. Ср. рассказ об этом в книге Аннинского: «Новая рукопись была послана в Ленинград и безответно исчезла в недрах тамошнего издательства. Тогда Островский отдал один из последних экземпляров своему другу Феденеву, и тот отправил текст в московское издательство “Молодая гвардия”. Феденеву ответили, что повесть забракована по причине “нереальности” выведенных в ней типов <…> Потрясенный решением издательства Феденев попросил вторичного рецензирования. Рукопись легла на стол к новому рецензенту, к Марку Колосову. Колосов работал в редакции журнала “Молодая гвардия” заместителем редактора. Так все и началось. Впоследствии М. Колосов написал воспоминания <…> Тогда же, в начале 1932 года, это выглядело несколько иначе. Колосов прочел рукопись и решил поговорить с автором.

15 февраля Феденев привел Колосова к постели Островского. В этот момент решилась его литературная судьба <…> Три участника этого разговора оставили свои свидетельства о нем. Николай Островский записал назавтра слова М. Колосова: “У нас нет такого материала, книга написана хорошо, у тебя есть все данные для творчества. Меня лично книга взволновала, мы ее издадим”» (Аннинский Л. Указ. соч. С. 8—10).

В письме Новиковым Островский пишет о визите Колосова так: «Твоя книга нами будет издана, она волнует, у нас нет однородного с ней материала. Я сам берусь за редакторскую правку. Через 8 дней я приду к тебе, и мы все углы сгладим. Ты, Островский, еще послужишь партии» (цит. по: Островская Р. Указ. соч. С. 11).

Аннинский приводит сердитый рассказ Феденева, которого нет в опубликованных мемуарах Феденева: «Я помню то совещание, которое было на квартире Н.А. <…> Товарищ Колосов тогда делал много замечаний, настолько много, что напрашивался вопрос о переделке книги, и Колосов предложил, чтобы Н.А. взял на себя переделку этой книги. Я же считал, что этого не нужно делать, и возражал против этого. Н.А. и К<олосов> со мной согласились» (Аннинский Л. Указ. соч. С. 138).

В напечатанных мемуарах Феденева об этом написано так: «Чуть ни каждый день я заходил в издательство, но ответа не было. Тревога за судьбу рукописи охватила меня <…> Наконец, мне дали прочесть в издательстве отзыв рецензента, в котором было написано, что автор не справился со своей задачей, выведенные им типы нереальны, рукопись не может быть принята к печати. Как сказать обо всем Николаю… Я колебался. Не лучше ли подождать отзыва еще одного рецензента?.. Второго отзыва пришлось ждать недолго. Отзыв на этот раз бьи положительный. Рукопись была принята к печати… Марк Колосов, зам. редактора журнала “Молодая гвардия”, давший положительную рецензию, приехал к Островскому, и они договорились о редактуре и прочих делах в связи с опубликованием романа. Началась на пряженная редакторская работа. У автора с редакторами возникали серьезные споры. Молодому писателю трудно было оспаривать вносимые редакторские изменения, но в то же время трудно было соглашаться. Ведь каждое слово писалось кровью. Когда речь шла о второстепенных изменениях, вроде того, чтоб заменить имя Иры Тумановой на Тоню, Островский не возражал. Но по принципиальным вопросам он дрался со всей присущей ему страстностью. Острый спор возник о названии романа. Редактор предлагал назвать роман “Павел Корчагин”, мотивируя это тем, что название “Как закалялась сталь” смахивает на индустриальный термин…» (Феденев И. Счастье было велико // Воспоминания о Н. Островском. С. 91).

Анна Жигирева так описывает свои «хождения по мукам» в Ленинграде: «…отнесла в “Гудок”, там боялись, не знали автора. Я забрала у них рукопись и пошла в отделение издательства “Молодая гвардия”, и там тоже ухватились за рукопись, опять хвалили, продержали 2 месяца, но даже не печатали, и по той же причине — автор неизвестный парень. Коля бомбардировал меня письмами, просил не молчать о разгроме рукописи, ждал ответа. Неожиданно в феврале 1932 г. я получила от Коли телеграмму с сообщением, что его роман “Как закалялась сталь” будет издан» (Жигирева А. Жизнь — горение // Воспоминания о Н. Островском. С. 124).

[30] У Феденева могли быть литературно-партийные связи: ср. письмо Островского от 14 июня 1931 года Р. Ляхович: «…все перепечатанное на машинке будет передано тов. Феденеву, старому большевику, ты, наверно, слыхала о нем, и он познакомит с отрывками своего друга-редактора. Там и будет дана оценка качеству продукции» (Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 133).

В письме к Новикову от 11 августа 1931 года он пишет: «Часть написанного просматривалась редактором “Красной нови”. К моему удивлению и, скажем просто, удовлетворению, оценка, в общем, небезнадежна. А скупость и сухость поставлены на вид [следует цензурный пропуск]» (Там же. С. 137). Ясно, что идет речь об одном и том же событии. Редактором «Красной нови» в то время был Ф. Раскольников, покровитель крайне левых в группе «На посту» и в РАППе. В литературу он попадает в результате понижения (ранее он руководил Агитпропом, но был снят из-за участия в оппозиции). К началу 1932 года, когда решалась судьба книги Островского, Раскольников теряет свои позиции (РАПП был разгромлен в апреле 1932 года). «В 1936 г., готовя пятое издание “Как закалялась сталь” в “Молодой гвардии”, Островский продолжает редактировать текст романа и дополняет его еще несколькими эпизодами, восстановленными по журнальной публикации. Это издание и стало основным источником для всех последующих переизданий» (Трегуб С. Примечания // Островский Н. Указ. соч. Т. 1. С. 446).

[31] «В 1936 г., готовя пятое издание “Как закалялась сталь” в “Молодой гвардии”, Островский продолжает редактировать текст романа и дополняет его еще несколькими эпизодами, восстановленными по журнальной публикации. Это издание и стало основным источником для всех последующих переизданий» (Трегуб С. Примечания // Островский Н. Указ. соч. Т. 1. С. 446).Караваева А. Жил он радостно и гордо // Воспоминания о Н. Островском. С. 156-172.

[32] Караваева А. Жил он радостно и гордо // Воспоминания о Н. Островском. С. 156-172.

[33] Аннинский Л. Указ. соч. С. 55.

[34] Островский считал, в духе 20-х годов, что роман — жанр банальный, и предпочитал название «повесть». Но и эстетика тогда стремительно менялась.

[35] Цит. по: Островская Р. Указ. соч. С. 144.

[36] Трегуб С. Жизнь и творчество Н. Островского. С. 92-100.

[37] При публикации тех же отрывков в трехтомнике «Молодой гвардии» 1968—1969 годов Трегуб разносит эти варианты по соседним фрагментам текста, например, с. 426, 430 (см.: Островский Н. Указ. соч. Т. 1).

[38] Трегуб С. Указ. соч.

[39] Островский Н. Указ. соч. Т. 1. С. 38—39.

[40] Там же.

[41] Там же. Т. 3. С. 248.

[42] Параллельно, сразу же после появления журнального варианта, происходила «адаптация» текста провинциальными издательствами. Аннинский пишет: «На местах, в Ростове и Омске, в Казани и Иванове, в Уфе и Новосибирске, во всех концах местные издательства, не дожидаясь центра, уже начали своими силами самостийный выпуск книги: их подгонял читатель. При этом в каждом издательстве правили текст заново, некоторые редакторы умудрялись даже пробиться к Островскому для согласования поправок (автор ложным самомнением не страдал и принимал многое) — так, кстати, возникли многочисленные варианты и разночтения, которые впоследствии, при установлении посмертного канонического текста повести были устранены» (Аннинский Л. Указ. соч. С. 21).

[43] «После бесед с целым рядом руководящих товарищей, следуя их советам, я решил зачеркнуть во второй части романа «Как закалялась сталь» несколько строк, там, где описывается встреча Корчагина со стариком Кюцамом. Антисоветский тон старика режет уши — здесь надо кое-что переработать или просто зачеркнуть» (письмо К. Трофимову от 25 ноября 1934 года // Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 275). Или: «Вместе с этим письмом посылаю Вам вторую часть романа “Как закалялась сталь”, в котором я совершенно выбросил начало первой главы, где рассказывается об участии Павла Корчагина в оппозиции. Участие Корчагина в оппозиции не типично для положительного типа комсомольца. Герои нашей эпохи — это люди, никогда не сбивающиеся с генеральной линии партии. Этот эпизод, надуманный мной для усложнения сюжета, оказался и политически, и художественно не оправдан. Это общее мнение партийных товарищей» (письмо Н. Родионову от 5 апреля 1935 года // Там же. С. 306).

Литературная газета. 1935. 5 апр. (цит. по: Островская Р. Указ. соч. С. 166-169).

[44] Литературная газета. 1935. 5 апр. (цит. по: Островская Р. Указ. соч. С. 166-169).

[45] Там же.

[46] Там же. Островская Р. Указ. соч. С. 166.

[47] Там же. С. 169.

[48] Трегуб С. Живой Корчагин. М., 1964. С. 23.

[49] Там же. С.27.

[50] Там же.

[51] Каковы же реальные обстоятельства юности Островского? Л. Аннинский пишет: «Нельзя, кстати, преуменьшать, как это иногда делается, детской начитанности Н. О. <…> Сам Н. О. несколько отличается от своего героя. То есть, кухаркиным сыном он, конечно, был, но в пределах возможного проявлял не столько босяцкие, сколько ученические склонности. Как-никак, а отец О. (по воспоминаниям старшей сестры писателя) слыл самым грамотным человеком в селе. Брат Н. О. свидетельствует, что десятилетний мальчишка читал ночи напролет. Учительница вспоминает, что был Н. О. в шепетовском училище отличником и одним из лучших учеников, организатором литературного кружка и активным участником школьного литературного журнала «Квiтки юнацnва”» (Аннинский Л. Указ. соч. С. 36). «Внешняя ершистость, диковатость, отверженность несколько усугублены в облике Павки. Отец О., благообразный 54-летний солодовщик с винокуренного завода, не был так уж похож на пролетария Павла Власова. Чистенькие, ухоженные дети в его семье отнюдь не выглядели босяками. Маленький Коля, по причине ярких способностей принятый в учение досрочно, окончил приходскую школу с похвальным листом… и в общем, была у него некоторая возможность учиться и книжки читать запоем, что он и делал вплоть до 1919 г.» (Там же. С. 74). После эпизода с исключением за шалость  из школы (в 11 лет, в 1915 году) Островский действительно работал кубовщиком: дежурства у титана давали возможность читать. В 1916-1917 годах, однако, он опять учится (в городе открыли двуклассное училище) и очень быстро становится лучшим учеником. Учительница его обожает. По вечерам он работает подручным кочегара на электростанции. Он хочет быть писателем, участвует в рукописном журнале шепетовских школ. В школе он возглавляет учком, руководит школьным кооперативом, создает хор, «реквизирует» книги из брошенных поместий.

Сильно модифицирована и история первой любви Островского: Аннинский пишет: «В жизни Тоню Туманову звали Люба Борисович. Ее отец был не богатым лесничим, а вполне обыкновенным дежурным по станции, и протрубил он на этом месте все свои 35 служебных лет. Познакомилась будущая Тоня с будущим Павкой не на романтической рыбалке, а на станции, куда Люба довольно-таки демократично носила отцу завтрак. <…> Свидетельство Л. Борисович о Н. О.: “Мы с Колей никогда не ссорились. На строительстве узкоколейки не встречались”. Свидетельство Н. О. о Л. Б. (надпись на книге): “Любимому другу моей юности от Николая Островского”».

Итак, мы видим, что реальные события жизни Островского отражены в книге в «мифологизированной» в соответствии с литературными штампами того времени форме: «гонимый герой», «социальное неравенство, побеждающее первую любовь», — все эти ситуации имеют литературное происхождение.

[52] Островский Н. Указ. соч. Т. 3. С. 204.

Works with AZEXO page builder