PG Slots МАДМУАЗЕЛЬ И МЕДНЫЙ ВСАДНИК — Елена Д. Толстая

МАДМУАЗЕЛЬ И МЕДНЫЙ ВСАДНИК

Рассказ раннего Набокова «Пасхальный дождь» содержит богатый интертекстуальный слой – здесь и Цветаева, и Андрей Белый, и собственные стихи юного автора, и даже скандальные мемуары  бывшей  гувернантки известного русского семейства.

Статья выходит в кн. Елена Д. Толстая. Невинное сладострастие речи. Москва, Литфакт, 2021.

 

После совсем ранних  опытов в сказочном жанре, Набоков в прозе идет  по  двум параллельным направлениям.   Первое — это псевдопереводная новелла. В отличие от псевдопереводного романа с его играми с фиктивными авторами,  она легко обходится без всякого камуфляжа; чаще всего она связана с удивительным, фантастическим, невероятным[1].  Это новеллы «Удар крыла», «Месть», «Картофельный эльф». Им присущ  космополитический  амбианс и легкие смещения относительно норм русского языка,  создающие впечатление несколько неуклюжего перевода с иностранного.

Второе направление   можно  условно назвать  постчеховским и постбунинским: «чеховская» размытая субъективность преломлена через «бунинское» зрительное великолепие. В европейской перспективе зрительное воссоздание прошлого лежит  в русле Пруста:  переплетение мотивов само строит сюжет, как у Джойса. В этом ключе  у раннего Набокова написан  «Пасхальный дождь». Странные и фантастические события здесь тоже есть, но они происходят в   мире бреда, как у  Андрея Белого.

Рассказ «Пасхальный дождь»  основан на впечатлениях от поездки Набокова в декабре 1921 года с кембриджским однокашником де Калри  на каникулы в Швейцарию. Они посетили прототип  героини рассказа  Жозефины Львовны[2] – бывшую набоковскую гувернантку мадмуазель Сесиль Миотон, жившую на покое в  Лозанне, и подарили ей слуховой аппарат.

В рассказе отставная гувернантка Жозефина Львовна родную Лозанну воспринимает, вольно или невольно, через Петербург, где она прослужила десять лет. Трамвай, по сравнению с петербургским, кажется ей игрушечным, домишки по сравнению с  петербургскими набережными – построенными кое-как, вповалку, вкривь и вкось . Слова «широкий» и «открытый» сказаны в рассказе о петербургском ландо – но эпитет не зря повторяется: «и широко сияла Нева» — несомненно, в виду имеется широта всей петербургской жизни.

Рассказ построен на элегантном кви про кво. Русская ностальгия автора, слишком личная и понятная,  подменяется ностальгией по России бедной и ограниченной иностранки, для которой Петербург до сих пор – свет в окошке.  Довоенная Россия  увидена чужими глазами, и суперлативная оценка ее поэтому кажется беспристрастнее и объективнее.

Православную Пасху Жозефина Львовна хочет отпраздновать с семьей эмигрантов Платоновых и в подарок им красит яйца.  К ней заглядывает ее соседка м-ль Финар, также бывшая гувернантка, маленькая старушка в черном, но Жозефина скрывает, что она делает, и старушка смертельно обижается.  Про себя героиня   сравнивает назойливую гостью  с мухой, ее шаги – с мушиными.

Купленная акварель не ложится на скорлупу, и  Жозефина  красит  яйца чернилами  в неподходящий фиолетовый цвет. Не зная русской грамоты, она  вместо  ХВ пишет нечто вроде  ХЯ.  Знакомые эмигранты Платоновы, которым она их приносит в подарок и  с которыми надеется пойти в церковь, ее с собой, однако,  не зовут. Развертывается еще одно кви про кво: Платоновы держатся замкнуто, не так, как это принято у русских, зато героиня жаждет слияния сердец в общей скорби по России — то есть ведет себя так, как, вроде бы, надлежит русской. Однако Платонов не желает понять ее стремления идентифицироваться с русскими. Наоборот, он подчеркивает ее чуждость, даже  потешается над нею – называет странное сочетание букв на подаренном ею яйце «еврейскими инициалами». Почему еврейскими? Неудачно нарисованную Жозефиной  букву В в сочетании «ХВ» Платонов  прочитывает как Я, как будто Я здесь – сокращение от Яковлевич или Яковлевна,  то есть от типичных отчеств русских ассимилированных евреев. Вспомним   чету Чернышевских в «Даре», которых зовут  Александра Яковлевна и Александр Яковлевич.

Жозефина Львовна протестантка[3], а не еврейка, но она, как и Платоновы, живет памятью о России и жаждет привычного ей по России православного настроения, поэтому ей хотелось бы «горячих сладких слез, пасхальных поцелуев, приглашенья разговеться вместе…».    Но  они не хотят впустить ее в свой мир. Выйдя от Платоновых, она рыдает от обиды; обидчивость объединяет ее со второй гувернанткой – ее соседкой, это своего рода профессиональное заболевание.  Это эмоциональный надир рассказа: небо «глубоко и тревожно: … тучи как развалины».

Но тут включается волшебный рычаг — указание на перевернутый мир, в романтической литературе обещающее неожиданности: «реклама кинематографа на углу… отражалась кверх ногами в гладкой луже». Этот мотив  закрепляется: «у освещённого кинематографа отражались в луже вывернутые ступни курчавого Чаплина». Чаплина некоторые интерпретаторы[4] считают другим романтическим сигналом – клоун, арлекин вмешивается в обычное течение жизни, внося в нее чудесное.   Кроме роли романтического сигнала, слово «вывернутые» может иметь отношение к «вывернутой» из жизни героине. Эпитет «курчавого» по отношению к Чаплину похож на еврейский мотив — тогда он рифмуется с «еврейскими инициалами» и с суггестивным именем-отчеством героини, и все это вместе может суммироваться в мотив «изгнания»: уравнение  русской эмиграции с еврейской диаспорой в то время уже было общим местом. Героиня — двойная изгнанница: из своего родного контекста, который ей постыл, и из русской среды, где она чужая. Может быть это  предвестие гуманной переоценки героини?

Далее такая переоценка и дается: героиня заслужила облегчение участи. На берегу озера она видит лебедя; тот пытается обрести приют и его находит:

 

громадный старый лебедь топорщился, бил крылом, и вот, неуклюжий, как гусь, тяжко перевалился через борт; шлюпка закачалась, зелёные круги хлынули по черной маслянистой воде, переходящей в туман.

 

Первооткрывательница этого рассказа С.Польская[5] отметила родство мотива неуклюжей птицы с бодлеровским «Альбатросом», которого переводил Набоков в том же 1924 году, когда написан был рассказ; здесь  для нас важен сам позитивный перелом: птица нашла себе приют.

Вернувшись домой в слезах, героиня валится без чувств с крупозным воспалением легких. В ее бреду развертываются  главные мотивы – они же поворотные события сюжета.

Жозефину  сопровождают многочисленные указания на черноту: это и траурные брови, и купленная ею черная кисточка, черный ободок ее пенсне, ее зонтик, «как черная трость», черные часы, черная маслянистая вода озера, около которого  она проходит. Заметим, что Платоновы даны  в депрессивном желтом колорите: желтый табак мужа и желтый парик жены. Возможно, Набоков следует традиции цветового символизма Андрея Белого: в «Петербурге»  желтый цвет нес отрицательные коннотации.

Зато  пасхальный ритуал крашенья яиц вводит  яркие цвета, связанные с памятью о России:

 

Когда-то на Невском проспекте оборванцы продавали особого рода щипцы. Этими щипцами было так удобно захватить и вынуть яйцо из горячей темно-синей или оранжевой жидкости. Но были также и деревянные ложки; легко и плотно постукивали о толстое стекло стаканов, в которых пряно дымилась краска. Яйца потом сохли по кучкам — красные с красными, зеленые с зелеными. И еще иначе расцвечивали их: туго обертывали в тряпочки, подложив бумажку декалькомани, похожую на образцы обоев. И после варки, когда лакей приносил обратно из кухни громадную кастрюлю, так занятно было распутывать нитки, вынимать рябые, мраморные яйца из влажных, теплых тряпок; от них шел нежный пар, детский запашок.

 

Описание крашенья пасхальных яиц – это общее место эмигрантской литературной ностальгии. Ср. «Детство Никиты» Алексея Толстого (1920-1922): «Аркадий Иванович и Никита красили их наваром из луковой кожуры – получались яйца желтые, заворачивали в бумажки и опускали в кипяток с уксусом  — яйца пестренькие, красили лаком “жук”, золотили и серебрили»[6].

В бреду Жозефины это петербургское многоцветие (а у Набокова многоцветие иногда говорит о  присутствии мотива арлекина, например, в упоминаниях о цветных стеклах на русских дачных верандах) начинает вытеснять мотивы черноты: «В голове путались шелесты, чмоканье деревьев, черные тучи – и воспоминанья пасхальные – горы разноцветных яиц, смуглый блеск Исакия…».

«Смуглый» здесь – самоцитата; в стихотворении 1922 года «Весна» Набоков  писал: «Лазурь торжественная ночи текла над городом, и там, как чудо, плавал купол смуглый, и гул тяжелый, гул округлый всходил к пасхальным высотам!»[7]

Сам бред оркестрован как благовест:  «бурный, могучий, как колокольное дыхание»; «бухали колокола»; «и снова взволнованный гул счастья обдавал душу». Сюда же вплетается тема катанья яиц: пасхальной забавы детей и молодежи: «Горы разноцветных яиц рассыпались с круглым чоканьем;  …яйца взбегали, скатывались по блестящим дощечкам, стукались, трескалась скорлупа».

Тем временем в состоянии  Жозефины происходит перемена: «…не то солнце, не то баран из сливочного масла, с золотыми рогами, ввалился через окно и стал расти, жаркой желтизной заполнил всю комнату». Это победа заглянувшего в комнату весеннего солнца над холодом и дождем, а может быть, и   пик температуры тела, знаменующий кризис.

На Пасху в старой России часто изготавливали барашка из сливочного масла как символ жертвенного агнца. Ср. реальный комментарий Надежды Тэффи в фельетоне  «Пасхальные советы молодым хозяйкам»:

 

Это изящное произведение искусства делается очень просто: вы велите кухарке накрутить между ладонями продолговатый катыш из масла. Это туловище барашка. Сверху нужно пришлепнуть маленький круглый катыш с двумя изюминами – это голова. Затем пусть кухарка поскребет всю эту штуку ногтями вкруг, чтобы баран вышел кудрявый. К голове прикрепите веточку петрушки или укропу, будто баран утоляет свой аппетит, а если вас затошнит, то уйдите прочь из кухни, чтоб кухарка не видела вашего малодушия.[8]

 

В бреду  Жозефины происходит некоторый перелом:  к ней является отец ее бывшей петербургской подопечной девочки  Элен,  он приносит ей русскую газету с неизвестной (потому что Жозефина не знает русских букв), но благой Вестью. Сама идея вести благой, но неизвестной ближе всего ассоциируется со стихотворением Марины Цветаевой о Благовещении «Необычайная она! Сверх сил!» (1921), — тут тоже Весть и  так же  неясно, в чем она состоит, потому что ангел — забыл:

 

Необычайная она! Сверх сил!
Не обвиняй меня пока! Забыл![9]

 

Но что означает для героини  рассказа Набокова эта неведомая весть? Выздоровление или избавление от унылой участи в смерти? Это пик саспенса. Он длится, все не разрешается: «И потом опять запестрели бредовые сны, катилось ландо по набережной, …и широко сияла Нева…»

В горячке Жозефина переживает кризис. В бреду обиженную  старуху, напрасно мечтавшую похристосоваться со своими русскими знакомыми, целует не кто иной, как сам Медный всадник: то есть, ее исцеляет сама память о широте, великолепии, открытости и щедрости былого Петербурга.

 

и Царь Пётр вдруг спрыгнул с медного коня, разом опустившего оба копыта, и подошёл к Жозефине, с улыбкой на бурном, зеленом лице, обнял её, поцеловал в одну щеку, в другую, и губы были нежные, тёплые, — и когда в третий раз он коснулся её щеки, она со стоном счастия забилась, раскинула руки — и вдруг затихла.

 

Опять саспенс: читатель может предположить, что она затихла и умерла. Ведь прикосновение  Медного всадника, как любой контакт с мертвецом или статуей, по литературной  традиции должно быть   смертоносно. Медный Петр  оживал у Пушкина и мстительно гнался за героем; позднее, в «Петербурге» Андрея Белого медный Петр   сидел в кабаке на Васильевском, а выйдя,  вербовал героя в убийцы — «губил без возврата».

Но Набоков развертывает ряд  литературных аллюзий, указывающих совершенно в другую сторону. Во-первых, он сравнивает зад кучера с гигантской тыквой: мотив, намекающий на преображение кучера, кареты и лошадей Золушки  из сказки Перро. Тогда   это совершенно другой поцелуй, тогда  героиня — Золушка, а Медный всадник  исполняет роль принца. Золушке, как известно, предстоит метаморфоза.

И хотя Всадник у Набокова, ведет себя наподобие Всадника  у Белого,  то есть   соскакивает с коня: «… и Царь Пётр вдруг спрыгнул с медного коня, разом опустившего оба копыта  (ср.: «и где опустишь ты копыта?») —  но ведет он себя неожиданно не как страшный Всадник у Белого: «и подошёл к Жозефине, с улыбкой на бурном, зеленом лице». При этом атрибутика его отчасти пушкинская, отчасти  беловская: лицо бурное,  потому что в «Полтаве» Петр (живой Петр) —   «весь как Божия гроза» — и зеленое, потому что  в «Петербурге оживший памятник сохраняет цвет патины: «на Аблеухова, войдя в луч, на мгновение уставилось металлическое лицо, горящее фосфором…»; «фосфорически заблистали и литое лицо, и венец, зеленый от времени…»; «в медных впадинах глаз зеленели медные мысли.[10]

Но в общей  ностальгической перспективе юного  Набокова и медный царь оказывается благодушен и щедр. Он троекратно, по пасхальному обычаю, целует героиню: так ведет себя у Пушкина живой Петр:

 

И в чело его целует,

Светел сердцем и лицом[11]

 

И получается, что, презрев романтическую и неоромантическую традицию – Пушкина с Каменным гостем,   Мериме с Венерой Ильской и Всадника – патрона жутких полицейских провокаторов у Белого, Набоков свою Жозефину не убивает, а таким странным образом излечивает.

Следует символическая сцена пробуждения весны и выздоровления героини, когда холодный губительный дождь  ослабевает и капли стекают по листьям  – с замедленными крупными планами в пастернаковском вкусе. И тут Жозефина видит лежащую на полу – то есть низверженную —  свою соседку:

 

на полу ничком лежала старушка в чёрном платке, серебристые подстриженные волосы сердито тряслись, она ёрзала, совала руку под шкаф, куда закатился клубок шерсти. Чёрная нить ползла из-под шкафа к стулу, где остались спицы и недовязанный чулок.

 

Жозефина начинает смеяться. Она наконец избавлена от гувернанточьей инерции мрачности, обиженности, слез по любому поводу. Это и есть итог рассказа – она исцелена не только от простуды, но и от обиды.

Мы видим, что чернота становится признаком м-ль Финар  — как бы перетекает на нее. Черная старуха с клубком черной шерсти – явно  Парка. Клубок ее затерялся под шкафом — и это прекрасно: Жозефина получила добавочный шанс – возможно, не только телесного, но и духовного выздоровления. Кроме этого явного смысла, в условном образе черной старухи аукаются символические черные старухи из «Симфонии (2-ой, драматической)» (1902) Андрея Белого, взывающие к состраданию: вначале это гостья философа – бедная родственница в черном  с морщинистым лицом: она потеряла сына, она никому не нужна, о ней все забывают.[12] Она садится у зеркала. И вскоре в тексте появляются другие такие же: «3. С противоположной стороны улицы открыли окно две бледные женщины в черном; 5. Обе были грустны, точно потеряли по сыну. Обе были похожи друг на друга. 6. Одна походила на зеркальное отражение другой»[13]. То есть они множатся в зеркалах! Далее в Симфонии  такой  бледной женщиной в черном оказывается сама Вечность, которая также у Белого тематизируется как  печаль:

 

2. Это была как бы строгая женщина в черном, спокойная…успокоенная; 4.<…>она клала каждому на сердце свое бледное, безмирное лицо. 5. Это была как бы большая птица. И имя ей было птица печали. 6.Это была сама печаль» [14].

 

Набоковская Жозефина со своими тревожными глазами и траурными бровями – тоже сама печаль; и она тоже в структуре рассказа  привязана к птице — нелепой, толстой, старой, как и она сама. И она в комплекте с м-ль Финар выступает в раннем рассказе как член некоторой секты черных старух, печальных и обидчивых.

Зато двойное, настойчивое  уподобление м-ль Финар мухе, на мой взгляд, имеет объяснение весьма прозрачное и вовсе не символическое. Этот образ  скорее всего восходит к скандальным  воспоминаниям гувернантки детей Л.Н. Толстого швейцарки (или немки) Анны Сейрон. В Ясной Поляне она жила с 1882 по 1888 годы, обучая французскому языку детей и помогая родителям с переводами на немецкий. В 1895 г. она опубликовала  по-немецки свои воспоминания о доме Толстых. В том же году они были переведены на русский. Толстой писал, что  книга Сейрон «кишит ошибками», отзывался о ней как «о клеветах и глупостях»[15]. Отставная гувернантка  подчеркивала безалаберность толстовского  быта и развал семьи (с 1882 года Толстой переживал  религиозный кризис, что не могло не сказаться на  отношениях в семье). Именно Сейрон сделала своим лейтмотивом тему мухи: «Я – муха. Муху  никто не замечает»[16],  — и она  видит то, чего не видят другие. Тема вечно обиженной, незаметной, любопытной, недоброжелательной гувернантки в сочетании с лейтмотивом «мухи», то есть  указанием на Сейрон, выставившую напоказ в своей книге неустройство  быта Толстых,  обозначает как бы крайний случай неприятной гувернантки. Видимо, м-ль Финар явно нацелена на  бывшую гувернантку Елены Ивановны м-ль Голе, которая доживала в семье Набоковых на покое, а после возвращения в Лозанну жила с м-ль Миотон. Набоков вспоминает ее ужасный характер.

Пасхальный, то есть по определению трогательный рассказ (неважно, с хэппи-эндом или без него) «Пасхальный дождь» остался погребенным в берлинском еженедельнике «Эхо России» и при жизни автора не перепечатывался: видно, роман Жозефины с Медным всадником вскоре показался автору несуразным.  Хэппи-энд тоже   был   чересчур  уж умилительным.

Второй и последний визит Набокова к м-ль Миотон незадолго до ее смерти лег в основу  жестокой ревизии юношеского рассказа.  Результатом его была французская новелла  “Mademoiselle O” (1936) [17].

Почему-то в списке прототипических для этой вещи Набокова заглавий до сих пор отсутствует на мой взгляд главное —  знаменитая новелла Генриха Клейста «Маркиза д’О», с ее в высшей степени пикантным сюжетом и образцово-благородным русским офицером  в роли героя, что было добавочной причиной известности этой новеллы в России.

Кажется, что для Набокова выбор «О» для именования героини и новеллы подсказан не только литературным прецедентом,  или,  как считают многие, округлостью  фигуры Мадмуазель, но и характерным произношением ее имени в русской языковой среде. По-русски  фамилия Миотон  естественно произносится как «Миатон», с редукцией безударного ‘о’ в ‘а’.  Поэтому, чтобы правильно произнести ее по-французски,  русский ученик должен был делать некоторое ментальное усилие, чтобы не редуцировать ‘о’. Так О  становилось главным мотивом этого имени, ее живым центром, его Осью.

С некоторыми переделками этот же текст воспроизведен  по-английски в 5 главе  «Speak, memory» и по-русски  в «Других берегах». В дальнейших воплощениях набоковской героини мотив птицы-печали развивался. В русской версии  — в «Других берегах» — Мадмуазель  издавала  возглас,  звучавший «граем потерявшейся птицы» и вдобавок выражавший «бездну печали — одиночество, страх, бедность, болезнь и мольбу доставить ее в обетованный край, где ее наконец поймут и оценят…..». В довершение всего на ней еще и  «шляпа с птицей»[18].

От рассказа 1924 г. в новелле  1936 года  осталось только ландо, сияние, гром Исакия – и мотив черного в образе  Мадмуазель: здесь она одета в  черносливовый бархат. Вместо показа через психику персонажа, предопредившего  сочувственный тон раннего рассказа,   во французской новелле показ  овнешнен. В раннем рассказе героиня имела все причины обижаться на отвергающих ее знакомых. В тексте 1936 года и его аватарах ее обидчивость бессмысленна, она становится патологической и  возрастает с годами, усугубляясь  ее все возрастающей глухотой и неспособностью за десять лет выучиться  хотя бы понимать по-русски.   Гипертрофированная до абсурда чувствительность в конце концов губит ее: хозяева,  уставшие от ее постоянных истерик с инсценировками неминуемого отъезда, перестают ее удерживать, и она  теряет место.

Тема душевного исцеления с помощи памяти о России никуда не исчезла, воплотившись в «Даре» и других произведениях Набокова. Но это память не о лубочной, общей, а о личной и частной России.  Культ России недавнего прошлого с его стереотипами  к середине тридцатых  был бесповоротно скомпрометирован: он давно сделался приманкой для эмигрантов, сыром в мышеловке. Автор только дивится на ностальгирующих по России гувернанток – на «посмертную любовь этих бедных созданий к далекой и, между нами говоря, довольно страшной стране, которой они по-настоящему не знали и в которой никакого счастья не нашли».

Хэппи-энд в новелле 1936 года отсутствует, торжествует детерминизм. Символизирует его тот же самый старый жирный лебедь, похожий на гуся, который и тут пытается забраться в шлюпку на берегу ночного Лемана.  Но если в трогательном пасхальном рассказе 1924 г. он наконец с трудом, но все-таки успешно переваливается через борт – то есть внутрь шлюпки, предвещая хэппи-энд, — то в «Мадмуазель О» и более поздних версиях  этого сюжета у лебедя залезть в шлюпку не получается. Этот эпизод перенесен в конец: «бедный тройственный[19] образ – лодка, лебедь, волна» сделан  подчеркнуто символичным. Как этот лебедь, старая Мадмуазель  безысходно и трагически обречена на неудачу —  в силу самой своей ущербности и бездарности. Их симптомом и является ее культ России, совершенно ложный.

Конечно, никакого Медного всадника здесь нет и быть не может. Превратив русскую новеллу в иностранную, автор выстроил систему французских литературных аллюзий. Все же  они порой согреты памятью о русской рецепции этих писателей и их героев. Жюли де Вольмар, упомянутая в новелле   героиня романа Ж.-Ж.Руссо «Юлия, или Новая Элоиза», по сюжету умершая после спасения ею утопающего в том же самом Леманском озере, была  глубоко небезразлична читателям пушкинского «Онегина». По смежности в памяти возникает не менее прославленный в русской литературе  (в «Пиковой даме») —  возлюбленный Юлии  учитель музыки  Сен-Пре,  прототип всех обиженных и оскорбленных  гувернеров и гувернанток. Автор лихо закручивает описательную фразу и обращает внимание читателя на ее флоберовскую интонацию, возможно, вдохновляясь  культом Флобера в России конца века.  К той же эпохе относится эпизод, где Мадмуазель читает Поля Бурже – она делает это во время  своего «декаданса», буквально —  нисхождения, заката, то есть укладывания спать. Этот каламбур   понятнее русским современникам Набокова, чем французам. Бурже был в моде во Франции в 1880-х, а в России в 1890-х годах, где он совпал с т.н. «декадансом», то есть ранним русским символизмом, и стал одной из примет декадентских  вкусов – что  в бытовом понимании означало вкусы изломанные и аморальные.

Портрет Мадемуазель – дамы невероятной толщины —  дополняют озорные физиологические детали, удерживая читателя в отстраненной позиции, не допускающей эмпатию. Они заставляют думать о насмешливом французском или английском авторе двадцатых-тридцатых   вроде  Поля Морана, Олдоса Хаксли или Ивлина Во.

Новелла 1936 года была написана писателем, преодолевшим соблазны ностальгии, сентиментальности, участливой снисходительности к героине на пути к художественной объективности и психологической правде.

______________________________________________________________________________________________________

[1] Блюм А. Псевдопереводы на русский как литературный и политический прием. Иностранная литература. 2011. № 6;  Маликова М. Семантика псевдоперевода. Халтуроведение: советский псевдопереводной роман периода НЭПа. Новое литературное обозрение. 2010 №3.

[2] Жозефина Львовна, как счастливо заметил Максим Шраер, — это имя-отчество родной сестры Пастернака. Во время написания рассказа она изучала философию в Берлине, о чем не мог не знать Набоков.  Их отец-художник,  Леонид  (Арье-Лейб) Пастернак, в 1921 г. эмигрироваший с семьей в Берлин, затем в Лондон, за границей использовал короткое  имя Лео, поэтому у Жозефины Львовны и  Бориса Леонидовича были разные отчества. О возможных еврейских коннотациях рассказа см. Shrayer Maxim D. Nabokov’s use of Hebrew in ‘Easter Rain’.NOJ / НОЖ: Nabokov Online Journal, Vol. IV / 2010.

[3] На месте упомянутой в рассказе кирхи в конце Большой Морской, которую посещала героиня,  теперь стоит огромное общественное здание 1930-х годов, редкого уродства. Это дом №58. Здесь находилась Немецко-Реформаторская церковь (1862—1865) В 1930-е годы здание было перестроено для Дома культуры и техники работников связи.

[4] Ноздрина А.В. Поэтика рассказа В.В.Набокова «Пасхальный дождь». Первое сентября. Литература. М., 19 января 2007. https://urok.1sept.ru›

[5] Светлана Польская. [Предисловие к] Владимир Набоков. Пасхальный дождь.//Звезда 1999 №4. http://magazines.russ.ru/zvezda/1999/4/pashr.html; Svetlana Polsky, “Vladimir Nabokov’s Short Story ‘Easter Rain,’” Nabokov Studies 4 (1997): 151-162.

[6] Толстой А.Н. Собрание сочинений: В 15 тт. Т.4 М.-Л.: ГИХЛ, 1948. С.64.

[7] Сирин В. «Весна». Впервые: «Жар-птица» (Берлин) 1922 №7. Владимир Набоков. Стихотворения и поэмы. Харьков: Фолио – Москва: АСТ, 1997.

[8]  Тэффи Н. А. Собрание сочинений: В 5 т. T. 1: Юмористические рассказы; И стало так…: Сборники рассказов; Прочее / Сост. И. Владимиров. — М.: Книжный Клуб Книговек, 2011. С.369.

[9] Цветаева М. «Необычайная она! Сверх сил!» Стихотворения и поэмы: в 5 томах. Т.2.New York:Russica Pubishers Inc. 1982, С. 141.

[10] А. Белый. Петербург. М., Наука, 1981. С.213, 215

[11] «Пир Петра Великого». А.С.Пушкин. Сочинения. Под ред. Б.Томашевского. Изд. 2-е. ГИХЛ., Л., 1937. С.432.

[12] Белый А. Четыре симфонии. Muenchen:Wilhelm Fink Verlag 1971. C.150-151.

[13] Указ.соч.С.157.

[14] Указ.соч.С.188.

[15] Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений: В 90 тт. Т. 69. М.: ГИХЛ,1954, С.53.

[16] Сейрон А. Шесть лет в доме Льва Николаевича Толстого: Записки г-жи Анны Сейрон с портретом графа. Перевод с немецкого С.Сергиевского. СПб :Центральная типо-литография А.И.Минкова. 1895. С.5, passim.

[17] Nabokov Vladimir. Mademoiselle O. /http://nabokov-lit.ru/nabokov/rasskaz/mademoiselle.htm. Первая публикация рассказа  —  по-французски в Mesures (vol. 2, no. 2, 1936), затем по-английски   в переводе Набокова и Хильды Уорд в The Atlantic Monthly (January 1943).Вошел в Nine Stories (1947) и Nabokov’s Dozen (1958), а также в сборник Vladimir Nabokov’s Stories (1966) и все его последующие  издания. Перевод на русский – в сборнике «Рассказы Владимира Набокова». (Я привожу электронный адрес этого издания, поскольку книга  недоступна) Переводчик, покойный Геннадий Барабтарло сохранил французское заглавие рассказа. В качестве главы этот эпизод входит в Conclusive Evidence (1951) — другое название Speak, Memory, и затем в  Другие берега (1954) и более поздние версии мемуаров.

[18] Набоков Владимир. Русский период.  Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. СПб.: Симпозиум, 2000, С.202 и сл. 

[19] Перевод «triple»  как «тройственный», указывающее на книгу М. Гершензона «Тройственный образ совершенства» (М., Изд-во Сабашниковых, 1918) — это явно вольность Г.Барабтарло.

Works with AZEXO page builder