PG Slots АНАРХИСТЫ В ИЗОБРАЖЕНИИ АЛЕКСЕЯ ТОЛСТОГО — Елена Д. Толстая

АНАРХИСТЫ В ИЗОБРАЖЕНИИ АЛЕКСЕЯ ТОЛСТОГО

Толстой использует  распространенные  антисемитские стереотипы в изображениях революционеров в первые пореволюционные годы. В Берлине начала 20-х писатель тоже рисует еврейские персонажи, иногда с юмором, иногда сочувственно, но с натуры, придает им  индивидуальные, часто портретные   черты. Однако в 1930-е годы, став советским писателем, Толстой возвращается к старым антисемитским клише, применяя их на этот раз для описаний анархистов – которые теперь почитаются злейшими врагами сталинской власти.   

Статья вышла в сборнике «Алексей Толстой. Новые материалы» Институт Мировой Литературы, Москва, 2020.

 

Социальный расизм. Может показаться, будто в «Эмигрантах» Алексей Толстой возвращается к имиджу филосемита, который возникает в рассказе «Анна Зисерман» (1915). Но чтение первого, журнального, варианта этой вещи – романа «Черное золото»[1] (1931) вносит в это ощущение поправки. Там присутствует  эпизод, снятый из последующих версий. В парке Монсури прогуливается пролетарский идеолог — несомненно, перед нами еврейский  типаж: «бородатый, чахоточный, в пенснэ, в пыльной черной шляпе», «со спутанной, черной бородой»; и говорит он, «поправляя на тощем носу пенснэ». Он излагает странную теорию, нечто вроде расизма, но направленного против социальной, а не биологической «расы» – против некоей всемирной космополитичной расы эксплуататоров[2], которая с непостижимой быстротой превращается в монолит:

 

Народоведение распределяло народы и расы по корням языков, строению черепа и окраске волос. <…> Но все движется, все меняется, молодой человек, и не только наука о расах, но даже такие прочные понятия – Франция, французы, – начинают казаться нам миражами<…>

Новая школа народоведения<…> рассматривает национальный тип по его профессиональному занятию. <…> Тот, кто не строит культуры, а лишь ею пользуется (во всевозможных формах эксплуатации труда), тот нами рассматривается как пришлец, чужой, завоеватель (вне зависимости от формы черепа, языка и окраски волос). Мы относим его к расе «Б» (национальные разновидности трудящихся – французы, немцы, англичане и так далее<…>  объединяются нами в расу «А» <…>. Раса «Б» – космополитична. Когда-то у нее были национальные корни, но в июне месяце 1919 года порвались окончательно и навсегда[3] <…> с непостижимой быстротой раса «Б» превращается в монолит. Она воинственна и стремится к установлению единой мировой империи[4].

 

Его рассуждения о расе пользователей культуры, неспособных ее строить, о космополитизме этой расы и ее растущей монолитности звучат пугающим отголоском радикальных антисемитских теорий. Изложенная доктрина по сути представляет собой своеобразный социальный  расизм, более всего похожий на левый нацизм Грегора и Отто Штрассеров, посредничавших между национал-социалистами и коммунистами. У Толстого эту доктрину  излагает персонаж с классической семитской внешностью, несомненный коммунист или анархист: левый  еврей-антисемит – типаж всем знакомый.  Получается нечто взрывчатое, отталкивающее и двусмысленное, что не могло не раздражить политические и литературные власти, несмотря на подспудно все растущую популярность нацизма у советской элиты. В позднейшие версии романа этот кусок уже не включался.

Зато и амбивалентная симпатичность Левицкого в позднейших версиях несколько разбавляется усилением иронии: в версии ПСС Левицкий смотрит в зеркало в роскошной ванной стокгольмского отеля  и думает о себе: «Значительное лицо!»[5]: автор подтрунивает над персонажем, переосмысляя гоголевский мотив.

 

Носители пенснэ. Во второй половине 1930-х годов, когда, уничтожая остатки революционного поколения, Сталин негласно поощрял юдофобские позывы, Толстой возвращается к прежним схемам. Теперь еврейские персонажи у Толстого – это прежние чахоточные и кровожадные идеологи, как еще в «Хождении по мукам» или  в прозе и фельетонах первых пореволюционных лет. В повести «Хлеб (Оборона Царицына)» (1937) действует старик-анархист Яков Злой: имя его амбивалентно, а фамилия является очевидным псевдонимом.

 

Иногда из вагона – осторожно, задом с площадки – спускался щуплый старичок с нечесанными волосами, в длинном заграничном пальто, в черной мягкой, очень пыльной шляпе. Выставив кадык, задрав серую бородку, старичок глядел на небо через криво сидящее на плоском носу пенсне. <…> Заложив за спину руки, пощелкивая жиловатыми пальцами, он прохаживался, поглядывая по сторонам, приятно улыбался красными, свежими губами.

Это был идеолог отряда, анархист Яков Злой, приехавший в семнадцатом году из Америки. [6]

 

Американская привязка здесь могла иметь фактическое обоснование: в начале двадцатого века в США действительно существовали земледельческие коммуны социалистов (близ Лос-Анджелеса, в Техасе, Миннесоте, штате Нью-Йорк), а в 1913 в Теннесси — и коммуна анархистов. Существовали коммуны из одних одесситов. Еврейский анархизм описан в исторической литературе[7]. В 1917 в Россию вернулись некоторые анархисты-политэмигранты: при штабе Махно некоторое время находилась знаменитая Эмма Голдман[8], ср.:

 

В числе других вернувшихся [в Россию] были А. Беркман и Э. Голдман, высланные из США за поддержку русской революции. Некоторое время эти интеллектуалы анархизма находились на Украине, в Гуляй-польской ставке Н.И. Махно, при Реввоенсовете его Повстанческой армии, участвуя в работе ее культпросветотдела, вместе с рядом других анархистов-эмигрантов, вернувшихся весной-летом 1917 года. После разгрома большевиками анархистского движения в России Голдман и Беркман сумели уехать (в декабре 1921 г.) и до конца дней вспоминали коммунистов с ужасом и омерзением.[9].

 

Мы видим, что в рисовке Злого соединены мотивы, ранее сопровождавшие образы евреев-разрушителей, а затем и показ «пролетария» из «Эмигрантов» – пенсне, нечесаные волосы; кроме того, читатель помнит, что в самом начале той же повести «Хлеб» сходными чертами был обрисован беглый портрет меньшевика Мартова[10]:

 

Член центрального комитета меньшевиков Мартов в пальто с оборванными пуговицами, выставив из шарфа кадык худой шеи и запрокинув чахоточное лицо с жидкой бородкой, чтобы глядеть на слушателей через грязные стекла пенсне, съехавшего на кончик носа, – тихо, но отчетливо заговорил <…> Мартов двумя пальцами поправил пенсне. Чахоточные щеки его втянулись.[11]

 

Злому также приписана щуплость — вид физической неполноценности, а его «сухонькая рука»[12] намекает на «мертвость» персонажа. Оба они запрокидывают лицо или задирают бородку, чтобы выставить кадык, оба смотрят на мир сквозь пенсне (один «через грязные стекла пенсне», другой – «через криво сидящее на плоском носу пенсне»): то есть  видят его нечетко или  «криво», то есть предвзято. У обоих непрезентабельная «жидкая» или «серая» — «бородка» (не борода) и столь же дрянная одежда: «пальто с оборванными пуговицами» или «очень пыльная шляпа». Оба неопрятны: у Мартова грязное пенсне, а у Злого – нечесаные волосы.

Анархисты везут пуды награбленного золота и  мехов в своих блиндированных вагонах и боготворят старичка Злого, подводящего под их разбой солидную идейную базу. Вот почему Толстому важны его «жиловатые пальцы», с намеком на крепкую хватку этого с виду эфемерного персонажа:  а фраза «грязные тонкие пальцы»[13] может значить и «на руку нечист».

И опять, как в 1920 году в «Хождении по мукам», в изображении этого идеолога разрушения и анархии, призывающего отречься от промышленности и перерезать электрические провода, возникает вампирический мотив: «красные, свежие губы». Вспомним внешность сатанинского «пророка Елисея» в «Хождении по мукам»: «Вы вглядывались в его лицо? Без кровинки… Какой-то особенный, мягкий красный рот, точно он слова обсасывает губами»[14].

В романе Толстого «Хмурое утро» (1940-1941) – третьей части трилогии о революции и Гражданской войне – изображен русский старичок-теоретик, «член секретариата конфедерации “Набат”»[15] Леон Черный, чей облик  стилизован под еврея;  у него  та же физическая немощь, непрезентабельныя одежда и неопрятность в сочетании с идейной неукротимостью, как и  у Якова Злого:

 

…клочковатый, неопределенного возраста, маленький, очень сухой, без легких в птичьей груди, про которого только и подумаешь, что жив одним духом. Мятый пиджачок его был обсыпан перхотью и седыми волосами, карты он в рассеянности развернул всем на виду[16].

 

Анархист оказывается чудовищно свирепым, хоть он и «жив одним духом», что опять напоминает Духовку, то есть всю ту же вредоносную, опасную для жизни еврейскую духовность. Черный выступает против любого государства:

 

Еще в Париже мы начали спор с вашими большевиками…Спор не кончен, и никто еще не доказал, что Ленин прав. Вместо феодально-буржуазного государства создавать рабоче-крестьянское!.. Но – государство, государство! Вместо одной власти – другую. Снять барский кафтан и надеть сермяжный! И у них-то будет бесклассовое общество!

 

Взамен государства ужасный старичок предлагает тотальное разрушение:

 

– Разрушение! – зашипел на него без голоса, перехваченного спиртом, Леон Черный, и клочки его сивой бородки ощетинились, как у барбоса. – Разрушение всего преступного общества! Беспощадное разрушение, до гладкой земли, чтоб не осталось камня на камне <…> Наше дело – страшное, полное и беспощадное разрушение[17].

 

Черный намерен мобилизовать для Махно трехмиллионную армию анархистов, чтобы противостоять Красной армии. Когда ему говорят, что он не подготовлен к этому, персонаж в ответ угрожает вооружить все человечество, полтора миллиарда человек: «Если у нас будут только зубы и ногти и камни под ногами, – мы опрокинем ваши армии, в груду развалин превратим цивилизацию, все, все, за что вы цепляетесь…»[18]. Тут Махно теряет интерес и перестает его слушать: «Э, старичок-то легкий!».

Облик Леона Черного, возможно, знакомый Толстому по 1918 году в Москве, здесь заведомо фальсифицирован. Леон Черный (1878-1921) – псевдоним П.Д. Турчанинова, поэта и теоретика анархизма. Павел Турчанинов, выходец из богатых воронежских дворян, учился медицине в Московском университете, в 1901 году был исключен и сослан, стал эсером, в 1902 году увлекся анархизмом, предлагая «ассоциативный анархизм» с элементами коллективизма, Он взял псевдоним Леон Черный. В 1903 году он получил еще 6 лет ссылки, но вышел по амнистии и в 1905 году создал в Москве террористическую группу — и снова попал в тюрьму, затем на каторгу и в сибирскую ссылку, откуда дважды пытался бежать. В 1910-м побег, наконец, удался, и он поселился во  Франции.

После амнистии 1913 года Черный возвратился в Россию. Он принял участие в Февральской революции, стал одним из основателей Федерации работников умственного труда и секретарем Московской федерации анархистских групп. Он выступал против сотрудничества анархистов с большевиками, а в начале 1918-го основал в Москве «Черную гвардию» для «третьей революции» — против большевиков, запланированной на конец апреля 1918. Однако в апреле «Черная гвардия» была ликвидирована, а Черный был арестован чекистами и в тюрьме потерял зрение. Освободившись, он, тем не менее, продолжал подпольную антибольшевистскую борьбу – уже в Одессе и в Гуляйполе, в армии Махно. В 1921, когда разбитый Махно бежал за границу, Черный был вновь арестован ЧК и  расстрелян.

У А. Ветлугина, работавшего в 1918 г. в газете анархистов «Жизнь», мы можем прочесть о благородстве и бескорыстии Черного:

 

Наименее экспромтным, наиболее осознанным, внутри оправданным, пожалуй, облагороженным был анархизм Льва Черного <…> Среди обезумевших от крови, кокаина и спирта матросов<…> этот очень высокий, гнущийся человек поспешно проходил, стыдливо потупив огромные, юродивые глаза[19].

 

Советскому писателю, каким сделался Толстой,  нельзя было серьезно и добросовестно отнестись к фигуре Черного, боровшегося не за тотальный катаклизм, а против большевистского государства. Автор сделал из него очередного маньяка-разрушителя, приписав вполне русскому человеку шаблонно-юдофобский набор карикатурно еврейских коннотаций»: маленький рост, хилость, чахотка, клочковатая бородка, перхоть, все та же гротескная «духовность». Черному в 1919 году было всего 42 года, это был высокий, красивый человек, хоть и совершенно слепой. Еврейские привязки соединились с именем и фамилией «Леон Черный», которые, возможно, и не воспринимались как еврейские в том 1902 году, когда Турчанинов взял этот псевдоним, но в 1940-м уже зазвучали именно так.

 

Все променял шутя! Зато, когда в анархистском эпизоде «Хмурого утра» появляется яркое  эпизодическое лицо, то это снова тип еврея жовиального. Речь идет о фигуре   палачествующего анархиста-махновца  Левы Задова с его характерно еврейской (слегка украинизированной) речью:

 

А ну, подивись на меня, <…> я Лева Задов, со мной брехать не надо, я тебя буду пытать, ты будешь отвечать… <…> Ай-ай-ай… Зачем ты говоришь Леве, что ты приехал из Екатеринослава, когда ты приехал из Ростова…[20].

 

С Леви Левицким Леву Задова связывает имя, а с Адольфом Задером — фамилия с семантикой «телесного низа». Как и Адольф Задер, как и Леви-Левицкий, он восхищен собой: всех троих объединяет фантастическая хвастливость, склонность восторженно рассказывать свою биографию, манера говорить о себе в третьем лице и отчасти лексика («папашка»):

 

Одесса же меня на руках носила: деньги, женщины… Надо было иметь мою богатырскую силу. Эх, молодость! Во всех же газетах писали: Задов – поэт-юморист… Да ну, неужели не помнишь? Интересная у меня биография. С золотой медалью кончил реальное. А папашка – простой биндюжник с Пересыпи… И сразу я – на вершину славы. Понятно: красив как бог – этого живота не было – смел, нахален, роскошный голос – высокий баритон. Каскады остроумных куплетов. Так это же я ввел в моду коротенькую поддевочку и лакированные сапожки: русский витязь!.. Вся Одесса была обклеена афишами… Эх, разве Задову чего-нибудь жалко, – все променял шутя! Анархия – вот жизнь! Мчусь в кровавом вихре[21].

 

Об исторической фигуре Льва (Лейба) Зодова, известного также как Лёвка Задов (1893-1938), сперва начальника контрразведки у Нестора Махно (впрочем, там он пользовался фамилией Зиньковский, которая стала его официальной фамилией), а позднее чекиста, действительно существовала эмигрантская легенда как об изощренном садисте. Однако когда Зиньковский был арестован ГПУ после его возвращения в Союз из трехлетней эмиграции (он ушел в Румынию в 1921 г. вместе с Махно, которого большевики объявили «вне закона»), обвинения в пытках и зверствах были тщательно проверены следствием – и не подтвердились. Толстой, тем не менее, предпочел сделать своего Левку Задова колоритным мерзавцем – страшным и смехотворным одновременно:

 

Вошел, несколько переваливаясь от полноты, лоснящийся человек в короткой поддевке, какие в провинции носили опереточные знаменитости и куплетисты… Левка был палач, человек такой удивительной жестокости, что Махно будто бы не раз пытался зарубить его, но прощал за преданность…[22]

 

Писатель добавил в образ Левки Задова шутовской элемент, в его речь – рифмоиды, а в биографию – карьеру «поэта-юмориста», не имевшую, впрочем, реальной основы. На самом деле Зодов, сын евреев-крестьян, до революции работал на металлическом заводе каталем; став анархистом, он для нужд организации ограбил почту и попал на каторгу. После революции он вернулся на завод, был депутатом Совета в Юзовке и в анархистском боевом отряде воевал против казаков в Донбассе, где прославился фантастической храбростью. Был красным командиром в Царицыне, а потом откомандирован в штаб Южного фронта и действовал в подполье против германцев. Там, на Украине, он и встретился с Нестором Махно – но руководил у него не карательной службой, а разведкой[23].

Составная «поэта-юмориста», то есть «эстрадника», в образе палача Задова у Толстого – черта, несомненно, весьма эффектная. Так автор актуализировал глубинное сходство демонических образов палача и шута, ярко обновив древние архетипы – театральную природу казней или тот факт, что в древнем Китае в палачи нанимали актеров. Кстати, фраза «все променял шутя» – очевидно, и указывает на «шута». Не зря в первой экранизации трилогии Задов произносит не «со мной брехать не надо», как в ПСС, а «со мной шутить не надо».

Задов  —  нарцисс, он упивается собой и как бы цитирует чужие оценки собственной персоны: «красив как бог», «роскошный голос» — или даже  рецензии на себя: «каскады остроумных куплетов». Он изобретает имидж «русского витязя», подчеркивает свою русскость: «богатырская сила» и бесшабашную широту натуры:  «Эх, разве Задову чего-нибудь жалко, – все променял шутя!» О своей карьере он философствует в романтическом духе:  «Анархия – вот жизнь! Мчусь в кровавом вихре». Последняя фраза обычно  говорится при угрызениях совести, но персонажу  эта  жизнь  явно нравится.  По контрасту с Задером и Левицким, прохвостами талантливыми и людьми неплохими, Задов не вызывает никакой симпатии.

К несомненному  демонизму Задова автор добавил еврейскую составляющую, и это не просто анархистская «кровожадность». То, что это чудовище сделано  бездарным и бескультурным еврейским эстрадником-халтурщиком – а этот тип, без сомнения, был хорошо знаком читателю и в России, и в эмиграции, – стало, может быть, самым убедительным антисемитским аргументом романа.

Писатель создал своего Левку Задова в 1940 году, а набоковское  «Приглашение на казнь» вышло еще в 1935-м, но мог  ли Толстой позволить себе испытать набоковское влияние? Ради справедливости необходимо отметить, что Левка – не подлинный тип, взятый из реальной жизни (за исключением его «задеровских» черт), а сборный персонаж, составленный во многом по тому же рецепту, что и  набоковский  мсье Пьер: это самоупоенный пошляк, шут-палач, который  еще  и резонер, на каждом шагу выдающий свою слабость  — избыточную потребность в самоутверждении.

В романе «Восемнадцатый год» Троцкий, безымянный, но легко узнаваемый по его знаменитому пенсне, давал советы Сталину. Эту оплошность Толстому пришлось  исправить в повести «Хлеб» (1937): тут Троцкий уже назван по имени и предстает законченным предателем. В третьем томе трилогии — романе «Хмурое утро» Троцкий появляется как «председатель Высшего военного совета»; здесь он отдает губительные приказы и вообще ведет себя настолько необъяснимо, что у героев закрадываются худшие подозрения. К нашей теме имеет отношение одна его реплика, звучащая с явным еврейским акцентом: «Почему вы еще здесь, а уже не там?»[24]. В облик поверженного врага режима она задним числом вносит издевательскую нотку.

В том же  «Хмуром утре» выведен лютый большевик товарищ Яков, который разрушает жизнь селян, реквизирует дом попа, закрывает церковь, организует комитет бедноты и натравливает его на остальных мужиков и в конце концов дочиста обирает село, представив продотряду фантастические цифры хлебных излишков. Интереснее всего наделение этого персонажа тем же самым амбивалентным именем, потенциально еврейским, что и у анархиста в повести «Хлеб». Всю его деятельность Толстой нанизывает на ось русофобии, чрезвычайно схожую с позицией Горького в брошюре «О русском крестьянстве», изданную в 1922 году в Берлине. В «Хмуром утре» Яков говорит:

 

– Русский мужик есть темный зверь. Прожил он тысячу лет в навозе, – ничего у него нет, кроме тупой злобы и жадности, за душой нет и быть не может. Мужику мы не верим и никогда ему не поверим. Мы щадим его, покуда он наш попутчик, но скоро щадить перестанем. Вы – деревенский пролетариат – должны крепко взять власть, должны помочь нам подломать крылья у мужика[25].

 

Насчет того, щадили ли мужика во время продразверстки, существует определенное мнение. Но действительно, вскоре, через 10 лет,  «щадить» и таким образом перестали. Больше о ненавистном товарище Якове, явно компрометировавшем советскую власть в глазах народа, упоминаний у Толстого нет. Приписав своему Якову  позицию Горького, Толстой тем самым как бы переносит акцент с еврейско-большевистской русофобии на  известную позицию покойного писателя.

Любопытнее всего, что в том же романе изображен и альтернативный  вариант продразверстки «успешной». Олицетворяет его «красный поп», расстрига Кузьма Кузьмич, который вкрался в доверие к народу, стал всеобщим любимцем  – и выдал большевикам сведения о спрятанных «излишках» продовольствия. Достигнут тот же итог, что у лютого товарища Якова, – тотальное ограбление, зато дело обходится без всякой русофобии.

Впрочем, ничто не мешало Толстому тогда же, в 1930-х годах, участвовать в деятельности международных антифашистских конгрессов. В 1937-ом он посетил осажденный фашистами Мадрид, где выступил на 2-м Международном конгрессе писателей в защиту культуры, а в 1938 году участвовал в митинге, проведенном в Московской консерватории по поводу еврейских погромов в Германии. Разумеется, повестка и состав участников подобных мероприятий диктовались свыше.

По распоряжению Н. Шверника (но несомненно, по инициативе Сталина) в 1943 году Толстого включили в состав комиссии по расследованию фашистских преступлений на освобожденных от немцев территориях. Он инспектировал места массового уничтожения евреев под Нальчиком, а также в Белоруссии. Ввели его и в состав советских официальных делегаций в Славянском антифашистском комитете.

В конце 1970-х годов в Израиле меня разыскал пожилой человек, почему-то решивший не называть своего имени, который рассказал, что видел Толстого во время раскопок массовых еврейских захоронений в Нальчике. Он был совершенно убежден, что именно шок от этих чудовищных впечатлений стал причиной болезни, унесшей жизнь Толстого в 1945 году[26].

Итак, где-то во время революции кристаллизуется глубинный миф Толстого. Сатанинская гордость, интеллектуальность, избыточная духовность, огненность, пламенность – все эти качества романтического героя привязываются теперь к зловещей, разрушительной фигуре еврея. Он, противопоставленный природе и человечеству, воплощенным  в виде  «сырой», то есть аморфной и полной влаги жизни России, – овладевает ею с помощью своего сухого гипертрофированного разума. Главное его оружие – интернационализм, уничтожающий национальные различия, то есть все живое национальное бытие; левые направления, развоплощавшие жизнь, воспринимаются как агенты этого сатанинского начала. Это построение, подвид символистского оккультного антисемитизма, эволюционировало, принимая все более насущные и модные формы. Сначала то была «ариософская» попытка дать исторический ответ на еврейскую загадку, затем – «марксистское» объяснение в духе «социального расизма». В тридцатых писатель вновь впал в традиционный  антисемитизм.

 

«Кровавый и страшенный революционер». Итак, только в Берлине и сразу по возвращении оттуда Толстой как будто несколько высвобождается из-под власти теоретических шаблонов антисемитизма. В ранние двадцатые годы он виртуозно и очень похоже изображает своих реальных современников – русских евреев. Как непохожи на шаблонных анархистов из его романов 30-х годов эти натурные зарисовки! – Например, террорист Бурштейн в повести «Ибикус» (впервые опубликованной в 1923 в берлинском  журнале «Сполохи»):

 

Наверху, на третьей палубе, прогуливался один мужчина: шляпа с широкими полями, лицо мрачное, сам – приземистый, похож несколько на Вия <…>А человек этот, знаете, кто? Ну, самый что ни на есть кровавый и страшенный революционер[27].

 

Мы знаем, что Толстой выехал из Одессы в эмиграцию в 1919 на пароходе «Кавказ», где повстречал знаменитого эсеровского лидера Петра (Пинхаса) Рутенберга, прославленного своими террористическими подвигами[28] – в 1905 году тот повесил Гапона, а в Февральскую революцию был комендантом Зимнего дворца. Очевидно, это и был прототип Бурштейна.

Монархическая контрразведка приказывает герою «Ибикуса» убить террориста, но он все никак  не может выполнить задания:

 

Революционер стал под душ и начал скрести живот. Он фыркал, как буйвол, видимо, очень довольный, и косолапо поворачивался. <…> «Великолепно, – проговорил он насколько мог весело, – давно я не мылся, великолепная баня».

Семен Иванович глядел на него. «Видишь ты – моется, здоровенный какой, плотный, выпить, чай, не дурак… Ну, как его убивать? – даже как-то неудобно»[29].

 

В конце концов Бурштейн сам ловит следящего за ним Невзорова, отнимает у него револьвер – и отпускает с миром. Менее гуманные контрразведчики-монархисты зато жестоко избивают незадачливого киллера и грабят его дочиста. Таким образом, «страшенный» Бурштейн показан человеком беззлобным. Вдобавок он и бессеребренник: на пароходе стоит на третьей палубе, где жует корочку. Писатель правильно оценил человеческий масштаб «террориста». Рутенберг тогда, в  1919 г. уехал в Палестину, где оказался гениальным организатором — он основал химический завод и национальную электрическую компанию. В своем завещании он запретил называть своим именем улицы и города.

В тридцатые годы советский писатель Алексей Николаевич Толстой, автор, весьма чуткий к гласному и негласному «социальному заказу», вновь отдает дань антисемитизму, действуя уже в соответствии с общеюдофобским креном эпохи. Все более кристаллизируется теперь стиль «социалистического реализма», показывающий не то, что существует, а то, что должно существовать, — стиль, требующий образов стереотипных и одобренных свыше. И далеко позади остаются живые, противоречивые, смешные и  правдивые «Ибикус» и «Черная пятница» — эта воплощенная память о берлинском, самом свободном  периоде его творчества.

______________________________________________________________________________________________________

[1] Толстой А.Н. Черное золото (Эмигранты). Роман. Новый мир. №1-12, 1931.

[2] Ту же идею несколько раньше Толстого довела до увлекательной фантастической гиперболизации М. Шагинян в своем приключенческом романе «Месс-Менд» (1926), где эксплуататоры физически деградируют в животных.

[3] 28 июня 1919 года был подписан Версальский договор, по которому государства-победители получили ряд территорий Германии, разделили ее колонии и обложили ее огромными репарациями. На экономику проигравшей страны были наложены жесткие ограничения. По мысли автора, «мировой капитализм», восторжествовавший в Версале, и есть раса эксплуататоров. Просквозившие здесь симпатии к ограбленной Германии совпадали с тогдашней общекоммунистической установкой (но одновременно и с нацистской антиверсальской риторикой).

[4] Толстой А.Н. Черное золото (Эмигранты). Новый мир, №5, 1931. С. 71-72.

[5] ПСС т. С.

[6] ПСС Т.8. М., 1947. С.516.

[7] Ср. Avrich Paul. The Anarchists in the Russian Revolution. N.Y., Cornell University Press, 1973; Евреи и русская революция: материалы и исследования. Ред.-сост. О.В. Будницкий. Москва-Иерусалим, 1999.

[8] Эмма Голдман (1869-1940) – виднейшая еврейско-американская анархистка и феминистка, прожившая фантастическую жизнь, плодовитая писательница. Александр (Саша) Беркман был ее спутником жизни – они жили в свободном союзе. По следам советских впечатлений Гольдман опубликовала книги «My Disillusionment in Russia» (1923) и «My Further Disillusionment in Russia»(1924).

[9] Гончарок Моше. Очерки по истории еврейского анархистского движения (идиш-анархизм). Иерусалим, 1998. С.68.

[10] Юлий Осипович Мартов (Цедербаум, 1873-1923), один из меньшевистских лидеров, политэмигрант, после Февральской революции вернулся в Россию, но в 1920 г., уже смертельно больной, вновь эмигрировал. В Берлине основал журнал «Социалистический вестник», где призывал к демократизации советской власти, осуждал национализацию промышленности и жесткую аграрную политику большевизма, требовал отставки Сталина.

[11] ПСС.Т. 8. С. 409.

[12] Указ. соч. С. 550.

[13] Указ. соч. С.518.

[14] Толстой А. Хождение по мукам // Грядущая Россия. Ежемесячный литературно-политический и научный журнал. Под ред. Н.В. Чайковского, В.А. Анри, М.А. Ландау-Алданова, гр. Алексея Н. Толстого. Париж.1920 г. № 2, февраль. С.5.

[15] Ср. «Из различных анархических групп, связавших свою судьбу в дальнейшие годы с махновщиной, выделяется одна из крупнейших анархических организаций – группа «Набат». <…> Окончательно она сложилась на I съезде конфедерации анархических организаций Украины «Набат» в Елизаветграде в апреле 1919 года. <…> В резолюциях и постановлениях как ноябрьской конференции, так и Елизаветградского съезда отчеканивается резко отрицательное отношение к рабочему государству <…> Конференция отрицает необходимость какого то бы ни было переходного периода к безвластному анархическому обществу, отрицает необходимость организации пролетариата в господствующий класс в период перехода от капитализма к социализму… Отсюда лозунг Елизаветградского съезда: «Никаких компромиссов с Советской властью». [Anon]. Анархисты и Махно // yadocent.dreamwidth.org/439250.html

[16] ПСС. Т. 8. М., 1947. С. 159.

[17] Указ. соч. С. 160.

[18] ПСС.Т.8.С.162.

[19] Ветлугин А. Сочинения. Записки мерзавца. М., 2000. С. 67.

[20] ПСС. Т. 8. С. 149.

[21] Указ. соч. С. 221-222.

[22] Указ. соч. С. 148.

[23] Штейнберг Марк. Я Лева Задов, со мной шутить не надо…» Лицом к лицу. № 6 (406). russian-bazaar.com/ru/content/4605.html

[24] ПСС.Т.8.С. 335.

[25] Указ. соч. С. 287.

[26] Подтверждают это мнение недавно опубликованные записные книжки Фаины Раневской, часто видевшей Толстого в 1942-1944 году в эвакуации в Ташкенте: «Последнюю встречу с ним не забуду. Он остановил меня на улице на Малой Никитской. Я не сразу узнала, догадалась – это Толстой. Щеки обвисли, он пожелтел, глаза были тоже не его. Он сказал: “Я вышел из машины, не могу быть в машине – там пахнет. И от меня пахнет – понюхайте…” Я сказала, что от него пахнет духами.

А он продолжал говорить: “Пахнет, пахнет, всюду пахнет”. Машина стояла рядом, но он не хотел в нее садиться. Я предложила проводить его до дому. Взяла под руку. По дороге он просил меня запомнить и сказать всем, что с фашистами нельзя жить на одной планете, что их надо поселить к термитам, чтобы термиты ими питались, или чтобы фашисты питались термитами.

Его не надо было вводить в состав комиссии, которая изучала все злодеяния фашистов. Нельзя было.

Вскоре после этой последней с ним встречи его не стало. Я его очень любила <…>

Нельзя, нельзя было заставить его смотреть на то, чего нельзя вынести, после чего нельзя жить, это зрелище убило его, прикончило…»  Ф. Раневская. Дневник на клочках. СПб. 1999. С. 55-56.

[27] ПСС. Т. 4. С.324.

[28] См. Хазан В.И. Пинхас Рутенберг: от террориста к сионисту. Опыт идентификации человека, который делал историю. Москва-Иерусалим, 1998.

[29] Указ. соч. С. 344.

 

Works with AZEXO page builder