«БЕДНЫЙ РЫЦАРЬ»
Интеллектуальное странствие Акима Волынского

Глава 9. Жаботинский и Волынский: одесский эпизод

Первые атаки Волынского на тенденциозных критиков и яростные полемические контратаки сотрясли русскую  прессу в 1891-1893 гг., когда Жаботинский был еще школьником: к моменту появления «Русских критиков» ему было всего  16 лет, так что самостоятельное мнение по этому поводу он вряд ли успел сформировать.

В 1898 г.  Волынский потерял «Северный вестник»,  обнищал, ушел в затворничество,  но вскоре сумел  напомнить о себе в печати, опубликовав в 1900 г. книгу своих статей «Борьба за идеализм». Помог ее издать его преданный младший друг, редактор газеты «Прибалтийский край» Николай Германович Молоствов (1871-1910), родовитый аристократ и либеральный публицист. В  том же 1900 г. Волынский продемонстрировал поистине фантастическую работоспособность: он выпустил две монументальные монографии – «Леонардо-да-Винчи» и «Царство Карамазовых». Последняя книга, наряду со статьями о Достоевском, включает  ряд его несобранных статей и  монографию «Н.С. Лесков», изданную в 1898 г.

Хотя «Северный вестник» закрылся, новые идеи дали всходы. К концу века молодые русские интеллектуалы уже твердо усвоили введенный им порядок литературных предпочтений. (В качестве гораздо более позднего примера такого закрепившегося влияния можно сослаться на пресловутую любовь Горького к запрещенному за религиозность и «консерватизм» Лескову, которую он любил демонстрировать благонамеренным советским коллегам, огорашивая их своим свободомыслием и широтой).

В первой половине 1901 г. двадцатилетний Жаботинский печатал псевдонимные библиографические заметки в легально-марксистском журнале «Жизнь»[1]. В числе прочих он отрецензировал только что вышедший том Волынского «Царство Карамазовых». При этом он воздержался от каких бы то ни было суждений о Достоевском, так что вся рецензия, получившаяся  однозначно ругательной, оказалась посвящена только «Лескову» Волынского и личности самого критика. Казалось бы, «Жизнь» выпускали люди той же новой культурной формации, что и Волынский, которые боролись с тем же врагом — народническим умственным застоем. Откуда же такая враждебность?

Вероятно, дело было как раз в близости позиций. В 1901 году,  когда появилась обсуждаемая заметка Жаботинского, концептуальная разница между легальными марксистами «Жизни», шагнувшими тогда «от марксизма к идеализму», и заявленным в девяностые идеализмом Волынского стремительно сокращалась и уже едва не свелась к нулю: 1901 г. был годом подготовки прогремевшего сборника «Проблемы идеализма» (1902). Поэтому в резко отрицательной критике «Лескова», появившейся в марксистской газете, нам чудится призвук  некоего отмежевывания, несомненно, заказанного автору. Требовалось найти повод для того, чтобы, подхватывая и развивая идеи Волынского, отстранить его самого и даже на него не ссылаться  – и Жаботинский именно этот повод и находит. Волынского он бранит за бездарность, бестактность и за ненужность его работы о Лескове, доказывая заодно политическую и человеческую непрезентабельность самого этого писателя.

У негативного интереса журнала «Жизнь» к Волынскому есть и историческое объяснение – уже упоминавшиеся переговоры Гуревич об объединении «Северного вестника» с легальными марксистами.  Союза не получилось, но сразу же после закрытия «Вестника» несостоявшиеся партнеры экспроприировали темы Волынского, самого его выкинув за ненадобностью: тактика та же, что у символистов. То обстоятельство, что об идеализме автора и о его Достоевском молодой Жаботинский не осмеливается произнести никакого суждения, тоже вполне увязывается с нашим сюжетом о соперничестве марксистов-идеалистов с Волынским. Действительно, в 1901 г. уже готовились статьи Бердяева и Булгакова о Достоевском, про которые даже незаинтересованные люди вроде Луначарского впоследствии ехидничали, что они неотличимы от писаний критика. Н.Г. Молоствов  даже издал целую брошюру «А.Л. Волынский и новейшие идеалисты» (1905), где с помощью параллельно приводимых цитат доказывал его приоритет.

Жаботинский, находившийся в русле антиклерикальных настроений, только укрепившихся у него в Италии, с отвращением пишет в своей рецензии о Лескове и его религиозных темах, как, впрочем, и о самом Волынском, поддерживающем все это мракобесие. Однако тот вовсе не столь однозначно оценивал религиозную топику Лескова и ее художественное воплощение. Так, о «Соборянах» он писал:

 

Преклонившись перед явной красотою в лице трех представителей русского священства, Лесков <…> узнал и признал Бога в несомненном его  выражении, но не обнаружил той остроты художественного  зрения, которое  открывает Бога под маской житейского безобразия <…> Эта ошибка, сделанная художником, особенно режет глаза в произведении, где с удивительной  тонкостью показаны черты внутреннего  смирения и духовной    красоты[2].

 

Вообще же Волынский, знавший Лескова лично, пишет с позиции «над схваткой», сохраняя дистанцию и высказывая сожаление о том, что у писателя не нашлось достаточных внутренних ресурсов, позволяющих сохранить независимость:

 

Не присоединяясь ни к Чернышевскому, ни к Каткову, он мог бы явиться носителем идей, имеющих право на самостоятельное существование. Но такого независимого положения Лесков, по отсутствию нравственной воздержанности  и умственной  цельности, занять не мог. Годы шли за годами, сменялись события, а публицистика Лескова постоянно сохраняла характер внутренней двойственности,  производившей  впечатление лицемерия[3].

 

Об этой половинчатой общественной позиции писателя Жаботинский отзывается с гневом и презрением. Правда, основные факты и тексты здесь взяты из того же Волынского. Психологический анализ личности Лескова у Жаботинского ужасен: это завистливый, неискренний человек, «злобный карла». Все это он берет тоже у самого Волынского, только предельно заострив. Тут надо напомнить,  что и без того в его монографии многие читатели находили недопустимо высокую долю критики — так, сын Лескова Андрей возненавидел за нее Волынского.

Стиль художественного письма Лескова Жаботинский характеризует как в высшей степени, надуманный, витиеватый – но и здесь он тоже лишь заостряет критику Волынского, упрекающего автора именно в нарочитости и нарушении художественной меры – посредством ремесленного украшательства, «изографии». Жаботинский же счел самого Волынского  продолжателем Лескова по части напряженности и вычурности стиля.

Почти все в этой заметке  предсказуемо – кроме одного: Жаботинский, несомненно, видит, до какой степени работа Волынского добросовестна, основана на фактах и на изучении текстов, и не может не признать за критиком этих заслуг. Кажется, эту свою вину перед ним Жаботинский должен был остро прочувствовать, в особенности по мере того, как ему все яснее становилось, что автор во многом был прав.

Уже в ноябре того же 1901 г. в статьях Жаботинского намечается поворот к противостоянию общепринятым мнениям в сфере журналистики. Например, обсуждая редакционные критерии толстых петербургских журналов, которые помещают далеко не все произведения, он задается вопросом о том, корректно ли такое поведение со стороны передового издания и совместимо ли оно со свободой слова:

 

И вообще спрашиваю <…>, как я должен понимать русскую хорошую печать? Что она такое, учреждение ли для свободных прений и арена для всех артистов, или лавочка, где господствует только хозяйское усмотрение, где хозяин велит вам думать его мыслями, подделываться под его вкусы и к тому же самовластно берет на продажу папиросы той, а не другой фабрики, вовсе не руководствуясь при этом достоинствами товара?[4]

 

Фельетон этот как-то соотносится с его собственными попытками пробиться в большую прессу после закрытия «Жизни» в июне 1901 г.  Статья, которую пытается опубликовать фиктивный герой фельетона, посвящена Мирре Лохвицкой, – вспомним, что Жаботинский сам прочел доклад о ней в Литературке (как в просторечии  называлось помещение Литературно-артистического общества на Ланжероновской, 2, в особняке князя Гагарина — нынешний Одесский литературный музей).  Он опубликовал этот доклад 8 октября 1902 г. в своей рубрике «Вскользь» в «Одесских новостях». Текст, как и приводимое внутри него сочинение незадачливого персонажа, начинается с полемики по поводу распространенного неодобрительного отношения печати к поэтессе. По этому поводу стоит вспомнить, что Волынский, также вразрез с мнением большинства, высоко ценил Лохвицкую и в девяностых посвятил ей похвальную рецензию.

В том же ноябре 1901 г. в Италии выходит написанная по-итальянски статья Жаботинского «Антон Чехов и Максим Горький. Об импрессионизме в русской литературе», где Жаботинский пишет:

 

В силу не изжитого до сих пор предрассудка общественно значимым в России признается только такое произведение, которое содержит «новое слово», «новую идею» <…> Один наш критик, самый тяжеловесный и скучный из всех, даже написал что-то под любопытным названием «Есть ли у господина Чехова идеалы?» <…> Я же со своей стороны полагаю, что литературная пропаганда идей или идеалов была полезной двадцать лет назад, а в наши дни она совершенно бесполезна[5].

 

Самый скучный критик здесь, конечно, Михайловский, на авторитет которого первым посягнул Волынский.

В декабре 1901 г. Жаботинский узнает о нашумевшем скандале, произошедшем с тем же Волынским в Петербурге, когда его выгнали с литературного обеда в честь Скабичевского. Эпизод этот Жаботинский описал  в «Одесских новостях» в марте 1903,  накануне появления в Одессе самого Волынского  (см. ниже).

Начинающие журналисты и близкие друзья – молодые Жаботинский и Чуковский, едва  оперившись, уже выносят свои споры и в печать, и на форум Литературки: 20 декабря 1901 первый публикует в своей рубрике  статью  «О литературной критике», а 17 января 1902 читает по ней реферат. Главной темой ее оказывается индивидуализм: на первый план Жаботинский выдвигает личность и ее права. Вечер заканчивается неслыханным скандалом: на докладчика набрасываются, обвиняя его в «буржуазности», прения переносятся на следующий четверг, 24 января. Чуковский спорит со своим другом в статьях, опубликованных в июне и декабре 1902 г. Но в феврале 1903 г. оба в Литературно-артистическом обществе выступают за «идеализм» и полемизируют с представителями большинства[6].

Однако дискутировать с большинством нелегко. В очередном фельетоне Жаботинский жалуется на то, что полемика, этот «воздух журналиста», та «буря, в которой для настоящего журналиста только и есть покой», в Одессе не прививается:

 

Здесь, в Одессе, нельзя полемизировать.

Здесь газеты не откликаются одна другой – они замалчивают друг друга.

Если бы в одной из них открыли Америку – другие не проговорились бы об этом событии ни словом…[7]

 

Полемики нет, так как имя оппонента никто не хочет  называть, чтобы не делать ему рекламы. Жаботинский заявляет о своем отказе играть по таким правилам. Создается впечатление, что в течение 1902 г. для обоих молодых журналистов, столкнувшихся с теми же силами либеральной рутины, прецедент Волынского постепенно становится образчиком героического нонконформизма. Такая реориентация могла быть и следствием упомянутого ресторанного скандала, возмутившего многих; но главное,  что  в 1901–1902 гг. имя Волынского вновь начинает греметь в печати. Его судьба разительно иллюстрирует пристрастность и несправедливость, присущие российской либеральной журналистике.

Нам кажется, что готовясь к предстоящей публикации «Проблем идеализма», Волынский хотел еще раз продемонстрировать читателю свой приоритет в деле пропаганды идеализма. Но поскольку печатной трибуны у него теперь не было, он решил выступить с серией лекций о современной литературе в Риге, Москве и Петербурге. Они вызвали фурор, встреченные гневным негодованием большинства и энтузиазмом немногих приверженцев, чье число, впрочем, росло, особенно среди молодежи. Напомним, что Волынский с самого начала считался превосходным оратором. Полемика об этих его публичных выступлениях собрана  в книге Н. Молоствова «Борец за идеализм. Слово правды о А.Л. Волынском» (Рига, 1902). Сами же лекции вошли в книги Волынского «Что такое идеализм?» (СПб., 1901) и «Царство Карамазовых» (СПб., 1904).

В некоторых публикациях того периода уже проглядывает готовность пересмотреть его отлучение. Молоствов сделал для этого больше всех. Именно он в статье «Передовой студент» (потом включенной в его книгу «Борец за идеализм), предложил новый имидж критика. В этой работе, связанной с лекцией Волынского, прочитанной им в Риге, Молоствов писал:

 

Много раз в наших дружеских беседах, всегда носивших характер какой-то бурной, безоглядной проповеди со стороны Волынского – удивительного полемиста, рожденного для трибуны. – он, Волынский, часто говорил мне: «я не литератор, я студент». По моему мнению, А.Л. Волынский именно и прежде всего студент – с типичными чертами русского студенчества. Его вечный, неиссякаемый пафос, проникнутый насквозь высшей моралью, эта бескомпромиссная борьба с рутиною и жажда новых идей, новых настроений, – все это так характерно для Волынского и для той огромной, подвижной студенческой массы, которая выдвинула его из своей среды. Еще будучи студентом, А.Л. Волынский пользовался во многих кружках известностью пылкого спорщика и оратора. И самая судьба его по выходе из университета продолжает носить все тот же студенческий колорит. Он все учится и учится, живет на гроши…[8]

 

Скандалы  вокруг его появлений, споры о нем и пересказы его бурной литературной биографии не могли остаться незамеченной двумя одесскими дебютантами, которым свободолюбивого духа было не занимать – даже если  они вовсе не приветствовали направление деятельности Волынского. Так или иначе, их выступления в поддержку индивидуализма – вопреки культу общественной пользы, приносящей личность себе в жертву, – и, позднее, в защиту идеализма все же указывают на некоторую конвергенцию с Волынским.

Его одесское выступление было проведено по инициативе самого критика. В конце 1902 в Литературке зашел разговор о  том, что Волынский собирается читать лекцию в Киеве и хочет, чтоб его пригласили выступить и в Одессе; но прогрессивная Литературка решила, что этому не бывать. Тогда Жаботинский открыто объявил о своей поддержке Волынского, в крайне иронической форме полемизируя с активом Литературно-артистического общества[9]:

 

Последний удар.

После этого г-ну Волынскому уже не подняться.

Он добит. Он убит.

Долго он боролся.

Редактировал «Северный Вестник» – все его ругали, а журнал скончался.

Но г-н Волынский устоял.

Издавал он свои книги – и опять его ругали.

Но он устоял.

Негде стало ему печататься, и пришлось замолчать.

Но он все же не сдавался и время от времени разражался публичной лекцией.

И опять его ругали. Ругательски ругали.

Но он устоял.

А теперь уже не устоит.

Теперь ему, бедному г-ну Волынскому, конец. Крышка.

Его убили старшины литературной секции Одесского Литературно—артистического  общества.

Они… они… они решили не приглашать его читать.

Непреклонно решили.

Пусть г-н Волынский хоть плачет, хоть рыдает, хоть на коленях молит — ни за что.

Ни за что не пригласят они его прочесть публичную лекцию в литературно-артистическом клубе.

Напрасны все моления: г-н Волынский погиб. Осужден бесповоротно.

Это ему будет наука.

Чтобы впредь не буйствовал[10].

 

Жаботинский объясняет, почему создатель «Русских критиков» и бывший редактор «Северного вестника» не устраивает одесских интеллигентов. Дело в том, что Волынский не является сторонником авторов типа Н. Михайловского и демократической критики вообще. Он эстет и идеалист, а потому:

 

«— Что-о? Приглашать г-на Волынского? — сказали старшины, — не бывать тому. Не дорос!

Непохвально, г-да старшины.

Литературно-артистическое общество на то и существует, чтобы знакомить одесскую публику со всем новым и интересным, что появляется в духовной жизни нашего времени.

Неужели же, по-вашему, взгляды г-на Волынского не отражают известного течения, представляющего большой интерес?

Не верится как-то, чтобы вы, люди интеллигентные, не сознавали того, насколько заметно в современной духовной жизни русского общества то веяние, которе так ярко представляет г-н Волынский.

Нет, не в том дело.

А в том, без сомнения, что г-да старшины не согласны со взглядами г-на Волынского.

И, будучи несогласны, решили:

— Раз это не по-нашему, это никому не может быть интересно.

Pardon, г-да старшины. Простите, но вы, честное слово, ошибаетесь.

Поверьте, что можно не соглашаться с вами — и все-таки представлять для нас большой интерес.

Для этого нужны три качества, которые есть и у г-на Волынского: талант, оригинальность, искренность[11].

 

Два дня спустя Жаботинский печатает в своей рубрике «письмо г-на А.Я. Кр-а» (фиктивный персонаж), где об обращении с  Волынским на этот раз  говорится не в мягко-ироническом, а в желчном тоне: «Г-н Волынский является жертвой травли вот уже несколько лет. Над ним не только разносится свист и шипение «Наблюдателя», «Нового времени», «Петербургского листка» e tutti quanti, но в свое время его травили многие из тех, которых Россия считает самыми прогрессивными своими писателями»[12], и т.д.

На следующий же день в той же рубрике появляется диалог с одним из старшин Литературно-артистического общества, обиженным на свирепую иронию Жаботинского в цитированной выше статье от 17.12:

 

Во время перерыва беседовал с одним из старшин литературной секции о г-не Волынском.

– Вы неправы перед нами, – сказал он мне, качая головою, – нас нельзя упрекнуть в нетерпимости. Разве обнаруживаем мы ее по отношению, например, к четверговым рефератам? Мы почти все – противники индивидуализма, однако доклад Чуковского был нами пущен даже раньше очереди. Другое дело, конечно, публичная лекция: на лекции нет прений, возражать лектору никто не будет <…> допуская лекцию несимпатичного нам направления, лекцию, за которой прений не будет, мы как бы поддерживаем и даже пропагандируем взгляды, с которыми сами не согласны. Неужели это наш долг?

— Долг не долг,  — сказал я, — но все-таки….

— <…>Поверьте, что если бы Волынский сам предложил бы прочесть у нас реферат или даже лекцию, мы приняли бы его предложение. Но сами приглашать его не желаем, потому что не считаем этого писателя ни в каком отношении замечательным. Таков наш вкус. Ведь о вкусах не спорят.

— Не спорят.

— Мы находим, что киевский Булгаков как борец за идеализм гораздо интереснее Волынского. И действительно, мы пробовали пригласить Булгакова приехать к нам и прочесть лекцию и получили даже его согласие. Эта лекция состоится весной. В чем же тут наша нетерпимость?[13]

 

Жаботинский взял назад свой упрек, но со вкусом старшин все же не согласился. На следующий день в статье, начинающейся фразой, «Г-н А.Я. Кр-ъ превознес г-на Волынского выше облака ходячего», Жаботинский взял назад свой упрек, но со вкусом старшин все же не согласился. Он убежден в несомненной искренности критика:

 

В спор об искренности г. Волынского вступать не стану, ибо тут невозможны никакие доказательства.

Но я лично всегда чувствовал и чувствую в том, что выходит из-под пера г. Волынского, искреннее поклонение известным «богам».

И чему угодно поверю, только не тому, чтобы у г. Волынского не было своего «бога».

Если бы он был простым модником, напяливающим на себя то, что сегодня в чести – то,  заметив, что с «идеализмом» не повезло, он исправился бы и благонравно записался бы в армию, ныне доблестно предводительствуемую г-ном Скабичевским.

А ведь не сделал этого г. Волынский? [14]

 

Жаботинский приводит отрицательные отклики других одесских журналистов, высказывая вместе с тем свое собственное, весьма сдержанное и взвешенное мнение о Волынском:

 

Я за одного Пушкина отдам шесть Писаревых, за одного Писарева отдам шесть Волынских.

Но когда Писарев ругает Пушкина и Волынский – Писарева, я просто констатирую:

— Сей  человек сегодня неправ.

И это не мешает мне сознавать, что вчера, по другому поводу, сей человек был прав и что вообще он и даровит, и искренен[15].

 

Эта статья Жаботинского лежит в папке газетных вырезок, хранящихся в архиве Волынского.

Весной 1903 г., когда критик вознамерился посетить Киев[16] и Одессу и когда стало ясно, что Литературно-артистическое общество не собирается его приглашать, Жаботинский и Чуковский вдвоем решились противопоставить местным литературным «старшинам» собственные журналистские таланты. Они опубликовали серию статей, умело нагнетающих публичный  интерес к опальному критику. В результате тот въехал в Одессу на волне беспрецедентной популярности

Эта паблисити делалась постепенно, методично, на протяжении более месяца. 20 марта 1903 года Жаботинский прочел реферат, который опубликовал через два дня под характерным названием «Перелом журналистики». Тут он  еще резче отозвался о журнальной атмосфере:

 

Современная передовая журналистика не попадает в тон современному передовому поколению, не говорит его душе, не звенит его настроением.

Чехов говорит нашей душе, Горький одно время говорил ей, Андреев отчасти говорит ей, но это все отдельные лица, произведения которых подаются нам в журналах, как стакан на подносе, как нечто постороннее, а не сам журнал, как вечно цельное и само по себе важное.

<…> Почему же передовая журналистика стала чуждой по духу передовому поколению? Почему она больше не попадает ему в тон?

Потому, что тон поколения — сегодняшний, а тон журналистики — вчерашний[17].

 

Иллюстрируя этот тезис, Жаботинский излагает вышеупомянутый скандальный эпизод с изгнанием Волынского. Словом, автор явно готовит почву для приезда лектора в Одессу:

 

В ноябре 1901 года в Петербурге праздновали юбилей г. Скабичевского. На юбилейном обеде присутствовали разные хорошие передовые люди. Записался на этот обед и г. Волынский. Но когда он явился в ресторан «Медведь», ему было распорядителями сказано:

— Для вас тут места нет и не может быть.

Ему пришлось уйти.

Что такое г. Волынский? Реакционер? Нет, его практические убеждения вполне прогрессивны. Или продажный писака? Нет, его страстную убежденность признают и враги.

Но г. Волынский мыслил и писал по-своему, отрицал позитивизм и без преклонения рассуждал о больших русских публицистах. И за это ему «не могло быть» места в ресторане «Медведь».

Этот глупый случай ребяческой мелочности не стоил бы внимания, если бы, к сожалению, не был слишком типичен для передовой журналистики. Эта журналистика до сих пор еще продолжает юбилейный обед г. Скабичевского.

До сих пор старается она поддержать, насколько возможно, строгость «выдержанного направления», до сих пор щеголяет (хотя уже, конечно, не с прежним совершенством) тщательной шлифовкой мировоззрения, тесно подогнанного под ярлык. До сих пор противится она допущению несогласно мыслящего на свою трибуну, и человеку, заговорившему по-своему, стереотипно отвечает:

— Вы не подходите к нашему направлению, и мы не можем дать вам высказаться.

— Где же мне высказаться?

— Это нас не касается. Обратитесь в орган другого направления.

Но «других направлений» есть пять, шесть, десять, а куда же пойти человеку одиннадцатого направления, т. е. самого свежего и молодого? Некуда. У человека одиннадцатого направления нет трибуны. Ему благородно и корректно зажимают рот, как зажали рот этому самому г. Волынскому. Он писатель и честный, и даровитый, но с тех пор, как закрылся «Северный Вестник», ему негде писать. Он принужден молчать — и журналисты «выдержанного направления» думают, что это очень хорошо и что это с их стороны большая заслуга, а не большой грех <…> Не может такая журналистика попасть в тон многострунному поколению. Не любит она его и не умеет зацепить его душу…[18].

 

Еще в декабре 1902 Жаботинский напечатал в житомирской газете «Волынь», редакция которой находилась в Одессе, шуточную (возможно, написанную с кем-то совместно) пьесу «Юбилей печати»[19], где Волынский появляется в качестве комического персонажа:

 

«Юбилей печати».

Ужасная драма во многих действиях, сочиненная репортерами столичных газет под вдохновением гонорара.

 

Действующие лица:

Печать (русская боярыня. По паспорту ей двести лет. По мнению же специалистов, у нее лишь вырезывается «зуб мудрости»).

Старый Журналист.

Буренин (шталмейстер).

Бальмонт (гусляр).

Лохвицкая.         │сенные

Гиппиус.              │девушки

Лухманова и др. │

Стража. Челядь.

Репортер провинциальной газеты.

 

Редактора в кольчугах,  касках и с медными топорами охраняют ворота в зубчатом заборе терема Печати. Гусляры-декаденты и сенные девушки-декадентки поют чепуху. Зовут Буренина: появляется Буренин с сыромятным кнутом. Старый Журналист[20] говорит Печати, что за последние 200 лет она не изменилась. Тут является Волынский:

 

…Слышны восклицания «Юродивый! Юродивый!» Журналист и Печать вскакивают со своих мест.

 

Явление 3-е.

 

(Дверь с шумом открывается. Влетают сенные девушки. Впереди всех верхом на палочке въезжает Волынский).

Волынский. (Вынимает из какой-то сумочки зуб и челюсть). Видите, господа. Вот этот  зуб Леонардо да-Винчи. А вот эта челюсть – обыкновенная лошадиная челюсть. Но не думайте, что Леонардо да-Винчи имеет зуб против лошадиной челюсти. Видите, тут глубокая философская мысль, до которой ни Белинский, ни Писарев додуматься не могли, а я вот взял и додумался. Видите ли, этот зуб и челюсть доказывают, что существует Провидение. Ведь могло же случиться и наоборот, что лошадиная челюсть могла сидеть в моем собственном рту, а зуб Леонардо в пасти лошади. Но этого не случилось, следовательно, нет Бога, кроме Бога, а его пророк я,  Волынский. Впрочем, хотите, я вам  стихи продекламирую, т.е. я не то хотел сказать. Я хотел сказать: какая вы славная, m-me Печать, и какие мошенники и прохвосты вас окружают. Впрочем, хотите, я протанцую вам новый танец. Он называется «идеализм», вы кажется, оценить меня еще не в состоянии. Ретируюсь.

Но-но! Моя конячка! (садится на палочку верхом и уезжает).

Г-жа Гиппиус (благоговейно).

Он истинный пророк. Пойдем за ним! (Уходят). [21]

 

Одним из решающих аккордов в этой увертюре был фельетон К. Чуковского, появившийся в «Одесских новостях» в самом конце апреля, за три дня до лекции Волынского. Главной темой фельетона был якобы уже произошедший перелом в отношении публики к Волынскому. В нем описывалась лекция критика в конце 1902 г. в Петербурге: Чуковский,  присутствовавший на ней, упрекает в недобросовестности другого одесского корреспондента, Оболенского[22], утверждавшего, будто зал пустовал; негативно-ироническому отчету того он противопоставляет свой собственный. В преддверии лекции в Одессе он изображает петербургскую лекцию Волынского неожиданным  триумфом, удивившим самого героя дня. Тем самым одесский зритель приглашался участвовать в  обозначившемся уже переломе:

 

Много студентов, много обыкновенных курсисток. Есть дамы с ридикюлями…Есть публицисты в черных очках. Попадаются лица, которые с детства знаешь по портретам. Ничего враждебного к лектору не слышно в их тихих речах. Сидят и разговаривают, как всегда…

Потом вышел он, этот Барклай де Толли нашего идеализма. И все эти самые обыкновенные люди, такие, как мы с вами – сумели доказать, что они ничем не чужды ему, что та пропасть, которая разделяя его от них, уже засыпана, уже сглажена, по зале сверху донизу прошла тихая волна легких и дружеских рукоплесканий…

У г. Волынского на лице удивление. Этого он не ожидал… Он давно, как видно, привык смотреть на всю читающую русскую толпу как на посторонних, далеких, незнакомых  людей… Давно привык он созерцать нас со стороны, из угла, куда мы «загнали» его, предоставив Кутузовым продолжать начатое им дело <…>А он, счастливый, что наконец-то может быть услышанным, жадно, восторженно, торопливо делился с нами своими накипевшими волнениями, своею задавленной любовью,  своею невысказанной ненавистью, и скоро речь его превратилась в страстный, призывающий, настойчивый крик, и как понятен, как близок, как родствен он был всем этим «самым обыкновенным» людям![23]

 

Фельетон Чуковского рисует фигуру железнодорожного попутчика –русского интеллигента с «Русскими ведомостями», обыкновеннейшего из обыкновенных:

 

И костюм его, и чемодан, и манеры, все это было без качеств, без свойств, без примет. Это был самый абстрактный, самый отвлеченный, самый русский человек, из всех, кого я встречал в своей жизни.

С первого взгляда вы понимали, что перед вами русский интеллигент – подумайте-ка что-нибудь более общее, неопределенное и расплывчатое. Видно было, что интеллигентничанье – это его чин, звание, общественное положение и что никаких посторонних обязанностей и занятий он не несет.

 

И именно этот человек, голос золотой середины,  возглашает о новом, изменившемся статусе Волынского:

 

Он сложил газету, спрятал в карман и проговорил, ни к кому их сидящих в вагоне не обращаясь:

— Вот в газете напечатано – Волынский у нас лекцию читать будет. Ну, да теперь его не освищут. Довольно. Теперь его дело начинается. <…> Разве вы не замечаете перемен? <…> Разве вы не видите, куда все дело идет? А популярность Бердяева? А творчество Булгакова? А мережковщина? А «Новый Путь»? Все, все. Читаешь книгу – издание девятьсот третьего года, только что написана – а все тебе кажется, будто ты уже где-то читал… Ах, да! Вспоминаешь, что это было написано в «Северном вестнике». 

 

Ему противостоит другой сосед по купе, «человек фармацевтического вида», который приводит традиционные доводы:

 

Не забывайте, что Волынский реакционер, Волынский апологет Юркевича. Он проповедовал символизм и декадентство в то время, когда по России прокатился вопль голодающего народа. Кругом невежество и нищета — а он декадентские многоточия исповедует.

 

Интеллигент на это заявляет:

 

Будь это декадентские многоточия да Юркевичи, будь это «символические чирикания и философские кувыркания», как недавно принято было называть деятельность гг. Волынских, – все они вовсе не против голодающего и невежественного народа, а заодно с ним.  Заодно. <…> Горький где-то сказал, что не самое слово важно, а почему слово говорится. Совершенно правильно: Почему.

 

И приводит в пример ту эволюцию, которую прошло понятие «реализм» от пятидесятых годов к концу века: «В то время когда писалась знаменитая книга “Об эстетическом отношении искусства к действительности”, все, кто был заодно с народом <…>, все исповедовало этот самый реализм». С тех пор реализм стал достоянием другой общественной группы – буржуазной. «Слово» осталось то же, но его «почему» изменились. Поэтому, говорит интеллигент, «идеология Волынского <…> всем своим существом представляет протест против того, что стало идеологией отрицательной общественной группы: Волынский-то остался прежним Волынским, да условия переменились». Его окончательный вывод: «Волынского нынче полюбят». Рассказчик перехватывает у персонажа право голоса и подытоживает свои впечатления:

 

Если такие глаза, такой нос, такие волосы становятся на сторону Волынского и всего, еже с ним – то их дело и в самом деле не проиграно… Неужто настало время синтеза? Неужто прежний принцип деления направлений  нашей общественности уступил место другому? Неужто мне удалось присутствовать при начале этого неизбежного, долгожданного и обетованного конца?[24]

 

Создается впечатление, что двое одесских друзей не были полностью солидарны в случае Волынского. Чуковский, если судить по этой статье,  был в него почти безоговорочно влюблен, в то время как Жаботинский, сочувствуя критику, все же не закрывал глаза на его недостатки. Даже большой концертный зал «Унион», по недавно опубликованным данным полицейской слежки, снял и накануне лекции Волынского проинспектировал ни кто иной, как Корней Чуковский.[25]

После такой подготовки общественное мнение Одессы было настроено на благоговейное внимание к Волынскому, если не поклонение ему.

Корреспондент «Одесского листка» Знакомый — А.Е. Кауфман[26] – описал его одесский успех не без иронии:

 

Как видите, г. Волынский является представителем боевого идеализма. Судя по приему, оказанному ему в Одессе, у нас имеется много боевых идеалистов. Их оказалось даже так много, что обширный зал «Унион» был переполнен ими, и боевые идеалисты брали места с бою. Многие понесли, впрочем, поражение. Ибо остались вне стен зала.

Г. Волынскому по окончанию лекции устроили шумную овацию, словно модному тенору, хотя он был вовсе не в голосе, по случаю нездоровья.

 

Впрочем, Знакомый закончил свой отчет на ноте патриотической гордости передовой Одессой:

 

А все-таки г. Волынский должен быть доволен одесситами!

<…> На его московской лекции, зимой 1901 года, о «современной беллетристике и журналистике», зал огласился свистом, заглушенным аплодисментами. На недавней петербургской лекции г. Волынского, как отметили «С. Пет. Вед.», дело обошлось уже совсем без свиста. Даже совсем напротив!

В Одессе же лектор был встречен отдельными робкими хлопками, но за то его провожали шумными аплодисментами[27].

 

Волынский, действительно, имел все основания быть довольным одесситами, и в первую очередь, «Одесскими новостями», где общественное мнение готовили в два голоса Чуковский и Жаботинский; а кроме них, 27 апреля с броским фельетоном «Около жизни» выступил еще и Сиг-Гольдельман. Он утверждал, что, чем больше зажимают рот Волынскому, тем он интереснее для публики, и  что в Москве его лекция наделала больше шуму, чем резня в Македонии. Второго мая, в том же номере, где лекцию описал Жаботинский, Сиг напечатал большой дружественный фельетон, в котором заявил, что публика явилась на Волынского из любопытства и что тот произвел впечатление фанатика – но «так искренно звучал призыв исстрадавшегося борца, что сочувствие было на его стороне». Лектору рукоплескали, как он считает, за «любовь к человеку» и «за преданность идее, которая превратила этого маленького, тщедушного человека в столь стойкого борца». В статье Сига  также подробно излагается сама лекция; в частности, оттуда можно заключить, что Волынский, несмотря на свое застарелое антиницшеанство, нарисовал трогательный словесный портрет Ницше, – так что можно предположить, что именно он  заразил Одессу тем поверхностным ницшеанством, о котором потом писал Жаботинский в романе «Пятеро».

Волынский мог быть доволен даже  «Одесским листком», где подготовка к его визиту началась 23 апреля с краткого сообщения о будущей лекции; 26-го появилась более подробная информация, а 27-го Знакомый, не желая отставать, дал развернутую характеристику Волынского с изложением его боевой биографии, включавшей в себя описание аскетической наружности лектора и расхожую цитату (запущенную Молоствовым): «Я не литератор, я студент». На другой день была напечатана подробнейшая программа его лекции, а 30 апреля, уже в день выступления, газета поместила отзыв П. Боборыкина о Волынском и изложение одной из его лекций по книге Молоствова.

Похоже, что именно тогда, в ходе этой полемики, у Чуковского и Жаботинского выработалось новое словцо, взятое в том специфическом его значении, которое дадут ему позднее в кругах петербургской литературно-художественной молодежи, в кругу «Бродячей собаки» и т. п. Это термин «фармацевт», сегодня уже совершенно непонятный даже для специалистов по русистике.

Как мы помним, в фельетоне «Взгляд и нечто» оппонентом симпатичного среднеарифметического русского интеллигента выступает «человек фармацевтического вида», который выпаливает по поводу Волынского все навязшие в зубах обвинения. Интеллигент с удивлением смотрит на него, понимая, что с таким собеседником спорить бесполезно.

А рассказчик в фельетоне Чуковского подытоживает этот эпизод следующим образом:

 

О, фармацевты земли русской!  Сколько вас? Зачем вас так много? Зачем водворяете вы рецепты не в аптеках только? Зачем суете их и в науку, и в искусство, и в жизнь? Как спастись от вас, куда уйти?[28]

 

С самого начала семантика этого социально-культурного термина получила одиозно-национальную окраску: «фармацевт» – это человек недалекий или полуобразованный, очевидно, еврей, узколобый, но политически возбужденный, глухой к искусству, но уверенный в своем праве  судить о нем с точки зрения общественной пользы. Его женский аналог – акушерка.

После Октября, когда русская культура подпала под диктат большевизма, слова эти стали обозначать комиссара и комиссаршу (чиновника или чиновницу), ничего или очень мало понимающих в искусстве, но заправляющих им. Так, Чуковский называет  «акушеркой» З. Лилину[29], жену всесильного Зиновьева, возглавлявшую ТЕО (театральный отдел) Наркомпроса:

 

10 апреля 1920. Меня вызвали повесткой в «Комиссариат Просвещения». <…> Кругом немолодые еврейки акушерского вида с портфелями. <…> Особенно горячо говорила одна акушорка (sic) – повелительным, скрипучим, аффектированным голосом. Оказалось, что это тов. Лилина, жена Зиновьева[30].

 

Волынский выступил 30 апреля с лекцией об идеализме, снабдив ее  примерами из иконописи, над которыми потом иронизировал Жаботинский в романе «Пятеро»: « … прочел как-то лекцию в Одессе (именно в Одессе!) о какой-то иконе «Ширшая небес», и еще об одной — кажется, «Панагия» – и вообще о разнице между иконописью византийской и славянской (а сбор отдал целиком в пользу жертв кишиневского погрома».[31] Действительно,  на рубеже веков Волынский увлекся искусством Греции—и классической, и раннехристианской, ища в иконе и церковной фреске ответ на свою мечту о искусстве чисто духовном.

Но сама лекция была не об иконописи, а о борьбе против натурализма. Икона же приводилась здесь как пример идеализированного «подобия», очищенного от всего случайного. Соответствующая статья, называвшаяся «Что такое идеализм?», открывает одноименную книгу Волынского (Спб., 1901). Говоря о живописи, автор тут отмечает, что фотография, фиксирующая только один момент текучего человеческого облика, нас не удовлетворяет – чем больше мы любим человека, тем больше нуждаемся в его иконографическом изображении:

 

И чем тоньше, возвышеннее и многознаменательнее образ какого-нибудь лица, тем менее он может быть передан в фотографии, тем ощутительнее для нас потребность, так сказать, в его иконе. Вот почему такая фигура, как фигура Христа, при своей страшной высоте и духовной значительности, должна была бы обратиться в тему для вдохновенной иконографии  даже в том случае, если бы художники могли иметь дело с подлинными чертами этой исторической личности, могли иметь перед глазами ее реальный облик. Этот облик, схваченный в реалистической живописи, не передавал бы настоящего Христа, ибо чисто реалистическое письмо не достаточно углубляется в метафизическую сущность явления.

 

Волынский приводит легенду об убрусе Вероники, взятую им «из путешествия по христианскому востоку Порфирия Успенского[32], этого истинного колосса учености и критической прозорливости в области древних культур». Вероника просит мастера Луку написать портрет Христа. Тот соглашается, предупреждая, что напишет его таким, каким увидит в этот день.

 

Лик готов, Лука радуется и думает: «мне удалось». Но вот художник и заказчица идут на площадь, чтобы отыскать Христа и сличить его с портретом. Какое разочарование! Ничего общего между написанным портретом и живым, настоящим  Христом – точно художник, написавший портрет, никогда не видел оригинала. «Оба удивляются. Вероника  плачет. Лука утешает ее обещанием написать другой лик». Художник еще внимательнее вглядывается в черты Христа, с еще большим рвением старается передать их своею кистью. Но работа удается еще менее. «Он пытается в третий раз, но опять напрасно».  Очевидно, в его художественной работе, при всем его желании быть верным реальной правде, чего-то не хватает – не хватает чего-то значительного, без чего весь его художественный труд не может дать надлежащего результата. <…> Видя тщетные усилия добросовестного художника, Христос говорит ему и заказчице: «Лука! Ты и добрая жена Вероника оба вы мне по сердцу. Но если я не помогу, то искусство твое тщетно. Лицо мое видит и знает только тот, кто послал меня».  Вот изумительное откровение в области искусства, откровение старой легенды, для понимания которой нужна вся философская мудрость древних и новых времен! Чтобы уловить те черты лица, которые неразрывно связаны с духовным обликом человека. Чтобы зафиксировать нечто, объединяющее эти изменчивые черты, эти убегающие, расплывающиеся внешние подробности, нужно проникнуть в метафизическую сущность человека, посмотреть на него изнутри и даже как бы с того берега, увидеть его в его идеальном подобии. <…> Нужно стать на минуту как бы богом, посылающим человека в жизнь с определенным, высшим назначением[33].

 

В  посвященной этому выступлению статье Жаботинского от 2 мая мы находим точно ту же иронию по поводу казусного для Одессы выбора темы, что встретим потом в «Пятеро». Вспомним, что с самого начала, еще с лесковской рецензии, он вполне справедливо упрекал критика в бестактности – то есть, неумении понять, когда, как и о чем говорить:

 

Лекция г-на Волынского, de omni re scibili et quibusdam aliis[34], объяла сразу все уголки человеческого духа — от Мопассана до иконы «Ширшая небес».

Вот уж подлинно лекция, ширшая небес.

Думаю, что в ней г-н Волынский чересчур быстро коснулся чересчур многого.

Особенно, если принять во внимание, что действие происходило в нашем безграмотном городе.

Я готов держать пари, что большая часть публики так и не поняла, «что такое идеализм», несмотря на всю отчетливость построений лектора[35].

 

Не принимая этого идеализма, он все же видит в нем «один из честнейших порывов к освобождению и прогрессу». Литературную судьбу Волынского Жаботинский рассматривает как затянувшееся недоразумение и заступается за критика против общего мнения – своего рода гипноза:

 

Выходило что-то непостижимое. Человек глубоко европейского настроения, пламенный мечтатель о лучшем будущем, враг безобразия, именуемого произволом и надругательством, был ославлен на всю Россию <…>

— Что же он написал такого ужасного? — спрашивал тогда недоумевающий.

— Он? Он оплевал Чернышевского, Добролюбова и Писарева в своей книге «Русские критики»! — отвечали господа Оболенские.

— А! — говорили люди, испуганно мотая себе на ус, и потом передавали друг другу:

— Знаете ли, Волынский оплевал Чернышевского.

А между тем в этой толстой книге «Русские критики» не было ни одной страницы, которая не дышала бы уважением к великим заслугам славной плеяды: и, выясняя ее философскую слабость, г-н Волынский указывал на ее талант, искреннюю веру, отвагу, самоотвержение.

Но сплетня росла. Книга была всем доступна; она была в витринах лавок, в каталогах библиотек: было так легко заглянуть в нее и проверить, правда ли, что Волынский «оплевал».

Что же это был за гипноз, убедивший всех в такой неправде, которую ничего не стоило опровергнуть? Что дало такую силу глупой клевете?[36]

 

С горечью он констатирует: «Что же, загнать одного человека было не трудно: ему зажали рот, его лишили печатной трибуны. Незыблемость заветов великой эпохи была доблестно защищена!»[37]

В любом случае,  история с приглашением-неприглашением Волынского стала поводом для кристаллизации позиции Жаботинского, осуждавшего нетерпимость либеральной прессы. Этот бывший сотрудник марксистского журнала и будущий – оппозиционного эмигрантского «Освобождения» пока что постоянно печатается в прогрессивных «Одесских новостях», но не собирается закрывать глаза на предвзятость журнальной политики. В этот краткий миг он солидарен с Волынским.

Несколько дней спустя в рубрике «Вскользь» Жаботинский написал, не называя его имени:

 

Сюда недавно приехал один писатель.

Честный, даровитый, фанатик своей идеи, из-за нее разошедшийся со всеми редакциями и ныне лишенный права голоса в той самой печати, в которой работают столько господ нефанатичных, недаровитых и даже нечестных. Для писателя не печататься значит в материальном отношении то же, что для учителя остаться без уроков, для служащего лишиться службы.

И этот писатель приехал сюда издалека, прочел здесь, полубольной, длинную лекцию, выручил за нее тысячу рублей — и весь этот валовой сбор отдал в пользу бедных, отказался отделить для себя хотя бы и малую часть этой суммы, сел в вагон и уехал обратно.

И не хочу умолчать об одном любопытном обстоятельстве. К этому писателю никто не явился с приветом и благодарностью за бедных, которым он так великодушно и выше всякой меры щедро помог[38].

 

Из текста романа «Пятеро» явствует, что гонорар за лекцию Волынский отдал жертвам кишиневского погрома.

В «Пятеро» Жаботинский замечает вскользь: «Тогда мы и познакомились». Они действительно несколько раз встречались в течение тех считанных дней, что Волынский провел в Одессе, о чем свидетельствуют данные полицейской слежки[39] (из них же мы узнаем, что вместе с последним в Одессу приезжал и его друг Н.Г. Молоствов). Естественно предположить,  что при первой же встрече юного и пожилого литераторов были затронуты актуалии, то есть этот только что произошедший погром. Он стал, как известно, поворотным пунктом для Жаботинского, который отныне именно в национальном, сионистском  мышлении увидит свою «систему», – но также и для самого Волынского, мучительно расстававшегося с прекраснодушными иллюзиями. Знал ли Жаботинский о боевом прошлом Волынского в русско-еврейской прессе, где тот боролся с ассимиляторами?

Как бы то ни было, его тирады по-настоящему восхищали Жаботинского, который вспоминал о них в последней своей большой вещи –все том же романе «Пятеро», посвященном одесской юности: «Беседовать с ним, когда в ударе, было большое наслаждение: как ночью в море плескаться в фосфоресцирующей воде»[40]. Это, однако, коварная параллель, ибо фосфорический, какой-то ненастоящий блеск здесь появляется ранее в сцене ночного купанья с Марусей, воплощающей соблазн и растление одесского еврейства. К тридцатым годам Волынский давно уже не  был для Жаботинского образцом – но остался для него драгоценным чудаком, примером беспризорного и невостребованного еврейского гения, посвятившего себя чужому делу. К слову, не только Жаботинский находил у него черты истинной гениальности – знаменитый Куприн назвал Волынского «саронским цветком еврейской гениальности». Правда, сделал он это в личном письме, притом весьма антисемитского свойства[41].

В «Пятеро» Жаботинский вообще оставил впечатляющий портрет Волынского. Рассказчик, который здесь неожиданно и даже несколько «по-набоковски» активен, встречает «большого столичного литератора»:

 

Имени не назову, но все его помнят. Был это, по-моему (хотя общее мнение до сих пор другое), человек не подлинно талантливый, а только зато с крапинами истинной гениальности: самая неудачная и несчастная комбинация. Талантом называется высокая степень способности что-то хорошо сделать: он, по-моему, ничего хорошо сделать не умел, и все большие книги его о русских романистах и итальянских художниках, напряженно-вдумчивые, но никуда не доводящие, будут забыты. Но отдельной строкою он умел иногда поразить и даже потрясти – вдруг приподнять крышку над непознаваемым и показать на секунду отражение первозданности в капле уличного дождя. Я раз от него (но речь шла о другом авторе) услышал хорошее слово для определения этой черты: «пхосвэты в вэчность» — он был выходец Хедера и говорил с этим оттенком[42].

 

Это тот же 1903 год, потому что сразу рассказывается о новой их встрече, состоявшейся уже год спустя, в начале русско-японской войны, т. е. в 1904-м:

 

Я считал, по простоте душевной, что такой человек, особенно по еврейской прямолинейности этих горящих натур, должен стоять за Россию органически, слепо и tant même.

— Разгром, — пророчил он вместо того, — предначертанный разгром. И совсем не потому, что режим плох: само племя неудачливое.

— Вы это говорите? Вы, который?..

— О, не смешивайте двух разных ипостасей национального лика. Русские на высотах зажигают несравненные вселенские огни, но на равнине мерцают лучины. В этом залог их величия: косная тусклость миллионов — ради того, чтобы гений расы тем ярче сосредоточился в избранных единицах. Полная противоположность нам, евреям: у нас талант распыляется, все даровиты, а гениев нет; даже Спиноза только ювелир мысли, а Маркс просто был фокусник.

— Почему же тогда не явиться у них гениальному полководцу?

— Современная война — как современная индустрия: никакой Кольбер не поможет и никакой Суворов. Тут нужна инициатива каждого унтера; и больше чем простая смекалка — нужен факел осознанной воли к победе в каждой безымянной душе.

— Разве его нету — хотя бы в неосознанном виде?

— Нету. Этот народ — богоносец; избитое слово, но правда. А вышнее богослужение, как в древнем Израиле, осуществляется трижды в году, не чаще. Бог японца — земной бог: государство; это сподручный бог, у каждого солдата в ранце, ежечасно к услугам.

— Что ж, — сказал я утешающе, — зато многие надеются, что поражение даст им конституцию.

— Какая пошлость! Не хочу всех парламентов мира за развороченный живот одного ярославского мужика. Стыдно и думать об этом: учитывать кровавые векселя.

— Господи, но уж если мучиться ярославскому мужику, то хоть недаром…

— Муки всегда «недаром»; все муки всегда и всюду — родовые муки; но незримых родов, где возникают новые стадии проникновения, новые акты надземных трагедий, а не новые аршины благополучия.

Тут уже мне стало трудно понимать его метафизику, и дальше я не помню[43].

 

Это было написано в 1936 г., когда исполнилось десять лет со дня смерти знаменитого критика.  «Напряженная вдумчивость» Волынского, о которой говорит Жаботинский, поставила его в ситуацию проигрыша — русский читатель предпочел, как мы уже не раз отмечали, легко написанные, задушевно аранжированные книги Мережковского. И здесь, в показе Жаботинского, Волынский оказывается за рамками любого набора заданных и предсказуемых позиций. Трезвость мысли — и какая-то трудная, неуклюжая дальнозоркость, даровавшая ему не оцененные современниками «просветы в вечность». Акустически выразительнейшая фраза «Вы… Вы, который?..» явно указывает на памятный всем восторженный гимн, который Волынский воспел «благодатному русскому сердцу» в своем  «Достоевском».

Фраза же «национальный лик» напоминает о воскрешении Волынским древней полисемии слова «лик» в его книге о танце, но также и о противопоставлении двух культур, еврейской и русской, в некоторых статьях 1923 года, печатавшихся в газете «Жизнь искусства». Упоминание Спинозы приводит на память первую серьезную работу Волынского по истории философии и, возможно, более поздние споры самого Жаботинского  со Струве «о национальном лице».

«Акты надземных трагедий» возвращают нас к избранному автором «Пятеро» греческому коду[44] — и завершают характеристику блистательного литературного несчастливца, которого Жаботинский в своем романе приводит как пример человека, наделенного способностью к историческому предвиденью, – в 1936 году потребность в таковом ощущалась еще жестче, чем в 1904-м.

Портрет продиктован глубокой эмоцией, но эмоцией смешанного толка: сочувствие и восхищение сочетаются с холодной негативной оценкой,  упреками в стратегической и тактической беспомощности, тайной полемикой с тем путем, который избрал Волынский. Эта скрытая страстность заставляет предположить, что тот не просто занимал Жаботинского как еще один увлекательный собеседник, а стал для него важной вехой в процессе духовного и профессионального становления.

В юношеской статье, написанной  по свежим следам одесского триумфа, Жаботинский радовался изменениям в общественном климате, симптомом которых казался этот успех Волынского. Однако наступившие вскоре события – революция 1905 года и ее разгром, вновь поляризовавшие общество, – сыграли печальную роль в судьбе критика, ввергнув его, все за те же старые провинности, в прежнее положение общественного парии, в положение писателя, которому запрещено печататься. И на то, чтобы вернуться в печать, у него ушло больше десятилетия.

______________________________________________________________________________________________________

[1] Об участии Жаботинского в этом журнале и об атрибуции ему указанного псевдонима см.: Кацис Л. Что такое «Полный Владимир (Зеев) Жаботинский»?». Статья 1. К проблеме атрибуции псевдонимных текстов раннего Жаботинского в журнале «Жизнь» (1901) // Еврейский текст в европейской культуре. Даугавпилс. 2011. Вып. 2. С. 170-183.  Более подробно об атрибуции статей раннего Жаботинского в указанном журнале и газете <Северный курьер> см.: Кацис Л. О псевдонимах раннего Жаботинского // Жаботинский В.(З.) Полн. собр. соч.: В 9 тт. Минск, 2010. Т. 2-2. С. 715-728. Далее – ПСС; все ссылки – на это издание.

[2] Волынский А. Н.С. Лесков. Критический очерк. СПб. 1898. С. 27.

[3] Там же. С.16.

[4] Altatena [Жаботинский В]. Вскользь. Одесские новости, 29.11. 1901. ПСС. Т. 2-1. С. 671.  

[5] ПСС. Т. 2-1. С. 685.

[6] Этот эпизод подробно рассмотрен в кн.: Иванова Е. Чуковский и Жаботинский. История взаимоотношений в текстах и комментариях. Москва-Иерусалим. Гешарим. 2005. Гл. 1. Учитель и ученик (в осн. С. 40-43).

[7]  Одесские новости, 27. 09. 1902.  ПСС. Т. 2 — 2. С. 407.

[8] Молоствов Н.Г. Передовой студент. //Прибалтийский край. 1901. 23 ноября.  С. 1.

[9]Я благодарю Леонида Кациса и Феликса Дектора, ознакомивших меня с новонайденными публикациями Жаботинского для Т. III-V в  ПССЖ. Кацис Л. К вопросу о публикациях Жаботинского в журнале <Освобождение> (Актолин, Аноним, [Сионист] Г., и др.)//ПСС. Т. III. С. 745-759. Подробная атрибуция:  Кацис Л. О псевдонимах раннего Владимира Жаботинского в журнале «Освобождение» (1903–1905) // Русский сборник. Х. М. Регнум. 2011. С. 132-182.

[10] Altalena. Вскользь. //Одесские новости. 17. 12. 1902. ПСС. Т. 2-2. С.578-579.

[11] Там же. С.579.

[12] Он же. Вскользь // Одесские новости. 19. 12. 1903. Т. 2-2. С. 583-584.

[13] Он же. Вскользь // Одесские новости. 20. 12. 1903. Т. 2-2. С. 587-588.

[14] Он же. Вскользь.//Одесские новости. 21.12. 1903. Т.2-2. С. 590.

[15] Там же.

[16] Киевская лекция, очевидно, не состоялась.

[17] Он же. Перелом в журналистике. Изложение реферата, читанного в Литературно-артистическом клубе 20 марта // Одесские новости. 22. 03. 1903. Т. 3. С. 129-130.

[18] Там же.

[19] Ср. статью Жаботинского о праздновании юбилея русской печати, тематически и словесно отчасти совпадающую с этой шуточной пьесой:  Вскользь. 15.12. 1902. Т. 2-2. С. 573-574.

[20] Псевдоним О.Л. Д’Ора (И.Л. Оршера), тогда совсем молодого второстепенного журналиста, работавшего в той же газете «Волынь», а позднее перешедшего в «Одесский листок». 

[21] Иорик [Жаботинский]. Юбилей печати. Волынь. Ежедневная газета. (Житомир). 1902. 15 декабря.

[22] Леонид Егорович Оболенский (1845-1906) в юности был близок к народовольцам, сидел в крепости, затем был выслан. В 1878 он вернулся в Петербург и основал, вместе с Н.П. Вагнером,  консервативный националистический журнал «Свет», а  в 80-е издавал «Русское богатство», увлекался толстовством, потом спорил с ним. Был публицистом и популяризатором философии, сотрудником «Новостей», «Одесского листка» и др. Жаботинский назвал его «литературной эманацией читательской нечуткости» (Т. 3-1. С. 143).

[23] Чуковский К. Взгляд и нечто. (О Волынском). Фельетон «Одесских новостей». //Одесские новости. 1903. 29 апреля.

[24] Там же.

[25] Панасенко Н. Одесское окружение К. Чуковского: Яблочков и Богомолец// Мория. Одесса. 2010. № 11. С. 50-79.

[26] Абрам Евгеньевич Кауфман (1855— 1921) — одесский журналист, после революции жил в Петербурге. Возглавлял Дом литераторов в Петрограде в 1918-1921 годах. В 1919-21 гг. – редактор журнала «Вестник литературы». Печатался также в «Жизни искусства». В 1902-1903 гг. был председателем Литературно-артистического общества. Именно он угадывается за собирательным обращением «господа старшины», именно он был против приглашения Волынского, и именно с ним Жаботинский вел полемику, причем крайне резкую (называя его «Насекомым», – напр. в фельетоне «Невежа»). См.: Кацис Л. Владимир Жаботинский. Максим Горький. Леонид Андреев. («Бездна» Леонида Андреева: к истории, проблематике и проблеме атрибуции пародийных откликов 1903-1929) / /Вопросы литературы. 2012. № 3, 4. (В печати).

[27] Знакомый. Отклики //Одесский листок. 1903. 2 мая. В той же статье Знакомый-Кауфман подпускает шпильку в адрес Волынского, говоря, что он не всегда ведет себя как агнец, а иногда огрызается по-волчьи.

[28] Чуковский К. Там же.

[29] Лилина Злата Ионовна (Радомысльская Зинаида Евновна, 1882-1929) – видная большевичка, жена Зиновьева, после революции занимала руководящие должности в системе «соцвоса» и Наркомпроса. С 1926 г. в опале, однако успела способствовать изданию «Республики ШКИД» Г. Белых и Л. Пантелеева. Cм. ниже о ее возможной роли в судьбе Волынского.

[30] Чуковский К. Дневник 1901-1921. М. 2011. С. 295.

[31] Жаботинский В. Пятеро // ПСС. Т.1. С. 378.

[32] Епископ Порфирий (Константин Александрович Успенский;  804-1885) — русский востоковед, византолог и археолог. Был послан в 1842 году в Иерусалим, где организовал и до 1853 года возглавлял Русскую духовную миссию. Из своих многочисленных путешествий по Ближнему Востоку вывез древнейшие христианские книги и иконы.

[33] Волынский А.Л. Что такое идеализм? СПб. 1901. С. 24-25.

[34] Обо всех вещах, доступных познанию, и о некоторых других (лат.). – Так Вольтер иронически обыграл подзаголовок трактата «900 тезисов» знаменитого ренессансного мыслителя Пико делла Мирандолы: «Обо всех вещах, доступных познанию».

[35] Жаботинский В. Вскользь. Одесские новости, 2. 5. 1903. ПСС. Т. 3. С. 215.

[36] Там же. С. 216-217.

[37] Там же. С. 217.

[38] Он же.  Вскользь. Одесские новости. 6. 5. 1903. ПСС. Т. 3. С. 225-226.

[39] Панасенко Н. Одесское окружение К. Чуковского: Яблочков и Богомолец // Мория. Одесса. 2010. № 11. С. 50-79.

[40] Жаботинский В. Пятеро // ПСС. Т. 1. С. 378.

[41] Копия письма А.И. Куприна Ф.Д. Батюшкову от 18 марта 1909 г., посланного из Житомира. Хранится в Отделе рукописей Института русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР. Ф. 20. Д. 15. 125. Х. Сб. 1.

[42] Жаботинский В. Пятеро.  С. 378-379.

[43] Там же.

[44] Покойная Майя Каганская в пока неопубликованной работе о Жаботинском выделила греческий код в качестве основной идеологемы романа «Пятеро». На нем строится система моральных противопоставлений с еврейскими ценностями.

Works with AZEXO page builder