PG Slots АТАКА НА НЕВЫРАЗИМОЕ: НАБОКОВ И ГРИН — Елена Д. Толстая

АТАКА НА НЕВЫРАЗИМОЕ: НАБОКОВ И ГРИН

Длинные списки мотивных и сюжетных совпадений, общая иерархия предпочтений, общее устремление описать  словами особые, пограничные психические состояния  подводят к выводу о внутреннем сродстве двух писателей.

Статья выходит в «Набоковском сборнике»,  Пушкинский дом,  Санкт-Петербург. 2021 г.

 

АТАКА НА НЕВЫРАЗИМОЕ: ГРИН И НАБОКОВ

© 2020 г. Елена Д. Толстая

Еврейский Университет, Иерусалим, Израиль

Дата подачи статьи: 7 декабря 2020 г.

Аннотация: В статье обосновывается идея о  сходстве ценностной иерархии, сюжетов и попыток расширить возможности описания субъективных психических состояний у Александра Грина и Владимира Набокова. Исследуется  внезапное повышение интереса к Грину в советской и эмигрантской печати в 1922-1923 гг. В рамках неоромантического мироощущения постсимволистской эпохи приходится говорить о сплошной  перекличке гриновских и набоковских мотивов и сюжетов. Прямая отсылка к Грину в «Приглашении на казнь» (1934) связывается с его уникальным нонконформизмом  в советской литературе —  лейтмотивом волны некрологических статей в ранних 30-х.

Ключевые слова: Набоков, Грин, неоромантизм, ранняя советская проза, эмигрантская периодика.

Информация об авторе: Елена Д.Толстая – профессор эмерита  Еврейского Университета в Иерусалиме. E-mail: elenadtolstaya@gmail.com

 

AN ATTACK AT THE UNEXPRESSIBLE: GRIN AND NABOKOV

© 2020 Helena Tolstoy

The Hebrew University of Jerusalem, Israel

Received December 7, 2020

Annotation: The article argues that there is a similar hierarchy of values and often similar  plots in Alexander Grin and in the Russian writing of Nabokov. There is  also much in common in the ways they try to describe unusual psychic states.  Grin’s sudden gain in prestige in 1922-1923 is studied and a new interest in him in both émigré and Soviet press. Multiple parallels in Grin and Nabokov are drawn against their common background of Neo-Romantic worldview of the Post-Symbolist era. The direct allusion to Grin in An Invitation to a Beheading (1934) must be seen as a tribute to the writer whose unique non-conformism in Soviet literature was the leit-motif of Grin’s posthumous criticism of the early 30s.

Tags: Nabokov, Grin, Neo-Romanticism, early Soviet fiction, émigré periodicals.

Information about the author: Helena Tolstoy is a professor emerita at The Hebrew University of Jerusalem. E-mail: elenadtolstaya@gmail.com

 

«Эпохи, сполохи, переполохи[1]» (А.С. Грин);

                                                          «Часы, отгул их, перегул и загулок» (В.В. Набоков).

«Любезные мои оконечности»

 

Идея исследовать интуитивно ощущаемое сходство между Грином и Набоковым впервые возникла у Маргариты Тадевосян [16], которая у обоих авторов отметила общий приоритет вымысла над «реальностью» и изучила мотив картины как окна в другой мир в творчестве Грина и Набокова. У Грина это акварель манящей дороги в «Дороге никуда» (1925), а у Набокова  — акварельное изображение лесной дороги в «Подвиге» (1931), в котором якобы «исчезает» герой. У Грина другой такой «канал» между мирами – это «церковная картина», в которую проникает Друд в «Блистающем мире», при этом компас и раковина – улики его пребывания в ней — остаются в пространстве картины. Таким же образом, перемещают персонажа в картину и из нее в рассказе Набокова «Венецианка» (1924). После этого с ним рядом находят «улику» —  лимон,  ранее  деталь картины.   Пересечение границ реального и картинного пространства – общеромантический мотив-клише.

Другое   романтическое клише — – человек-кукла, автомат, манекен – реализован  в рассказе Грина «Серый автомобиль» (1925) и в романе Набокова «Король, дама, валет» (1928). В обоих случаях это «оживающие» восковые манекены с механизмом внутри: у Грина лишенная человеческих чувств героиня якобы  убежала из паноптикума, где была манекеном:

 

Старик открывал кисею, показывая вас в ящике, это был воск с механизмом внутри, – это были вы, – вы спали, дышали и улыбались. Я заплатил за вход десять центов, но я заплатил бы даже всей жизнью <…>

Да, – там, на возвышении, в белом широком ящике под стеклом лежала она, вытянув и скрестив ноги, под газом, среди пыльных цветов. Ее ресницы вздрагивали и опускались; легкая, как лепестки, грудь дышала с тихим и живым выражением<…>Теперь, с молчаливого попущения некоторых, она – среди нас…

 

У Набокова Франц — приказчик шикарного магазина — постоянно одевает и раздевает мужские манекены, покупает себе такую же одежду, как на манекенах и т.п., — то есть отождествляется с манекеном.   Драйер увлекается двигающимися восковыми манекенами:

 

Потом изобретатель… обнажил механизм: гибкую систему суставов и мускулов и три маленьких, но тяжелых батареи. Самым замечательным в этом изобретении <…>были не столько электрические ганглии и ритмическая передача тока, — сколько легкая, чуть стилизованная, но почти человеческая, походка механического младенца. Тайна такого движения лежала в гибкости вещества, которым изобретатель заменил живые мускулы, живую плоть (гл.10).

 

Проект разрастается, младенец превращается в серию манекенов:

 

Ах, как они прелестно двигались! <…> Так медленно и все же машисто, гибко и все же чуть стилизованно <…> лица были сделаны удивительно, —  мягкие на вид, с живым переливом на щеках (гл.11).

 

В английском варианте сцена прохода манекенов превращена в  гротескное зрелище поломки манекенов, их идиотского поведения и полного распада.

У Грина восковой механический манекен – он же женщина, любящая только вещи, — состоит в заговоре против героя с сатанинским серым автомобилем. Главный тезис Грина – что  у предметов  есть своя жизнь,  черпаемая ими из той части человеческой души, которая склонна любить все механическое; есть у них и свое видение окружающего мира (то, которое воплотилось в искусстве футуризма), и своя музыка, есть и свои зловещие цели.

У Набокова Марта, холодная женщина, любящая вещи, и послушный  ей  Франц  одержимы преступными замыслами против мешающего их роману Драйера. По мере того, как любовники погружаются в трясину зла, они постепенно  утрачивают живые черты: Франц все более превращается в  куклу Марты, в манекен. У Марты  не получается погубить мужа во время  морской прогулки, вместо этого она  сама простужается и умирает — жизнь как бы   мстит ей, уходя из нее.  При отсутствии прямых текстуальных связей накапливается весьма  много  подобных параллелей.  В своем новом исследовании Вера Полищук  говорит уже о «букетных совпадениях» между «Блистающим миром»  Грина и «Приглашением на казнь» Набокова: и Друд, и Цинциннат – романтические  герои, чужаки среди своих, особенные, не похожие на обывателей, с особой природой, оба они как бы воплощают легкость, оба тонкие, изящные, с  маленькими руками, как бы частично уже развоплощенные. Друд сбегает из  тюрьмы, у него где-то есть подобные ему друзья. Цинциннату удается сбежать только после казни, когда он присоединяется к подобным ему существам. Обоих сравнивают с Христом, оба отказываются от мира сего, оба погибают [9, passim]. В этом случае речь  не  идет о   параллельном  развитии общеромантических шаблонов у обоих авторов. В любом случае, мы  точно  знаем: Набоков прочел Грина, ведь он принес  ему литературную дань в «Приглашении на казнь». В романе Грина  «Блистающий мир» (1923) челядь судачит  о летающем человеке: горничная  рассказывает, как старый бродяга, ночуя в сарае, по очереди отстегивал части тела и ставил их к стенке со словами «Обожаемые  мои члены» и «Любезные мои оконечности»[2]. Это то самое преступное и освежающее упражнение, которому тайно предается Цинциннат в камере.  В той же работе В. Полищук прослеживает связи этого эпизода с раздеванием-развоплощением Человека-невидимки Уэллса и последующее его использование тем же Набоковым в романе «Под знаком незаконнорожденных» [9].

Сдвигология

 

Для того, чтобы ведущий эмигрантский прозаик оказался «похож» на Грина, этого Рыцаря-Несчастье, этого Бертрама русской литературы, хмурого самоучку и пьяницу, как бы обреченного на периферийность и второсортность в русской литературе, должно было многое произойти. Нужно было, чтобы юноша Набоков, воспитанный на классиках и символистах,  в Кембридже  расширил  бы   свои литературные горизонты, добавив ряд современных англичан – например  Уолтера де ла Мара, чудесного поэта и  мистического писателя, на начало 1920-х автора новелл  и двух романов о сверхъестественном. Глядя из Англии, русской прозе нехватало сюжета. Литература авангардная была изысканно  нечитабельна, традиционная тенденциозна и  скучна, а самая противная, горьковско-«знаньевская», с топорным символизмом и сецессионовскими  ужасами на службе у «идеи», —  отвратительна во всех смыслах.

Затем нужно было, чтобы в самой России изменились вкусы. Первым об этом  — тоже глядя из Англии —  написал еще Вл. Жаботинский в статье «Фабула» в «Русских ведомостях» в январе 1917 года [1]. Следующие  пять лет  пример остросюжетности подавала жизнь. Когда поутихло и  объявили НЭП, читающая публика обнаружила фабульный голод. Его утоляли переводами, пока русская литература описывала быт и психологию, пока не возникло всеобщее чувство, что русские писатели должны писать интересно, иначе их перестанут читать. Первый номер журнала «Новая Россия» Абрама  Лежнева открывала статья Льва Лунца «На Запад!» (1922) — манифест молодого кружка «Серапионовы братья». Их ментор, Е. Замятин, сам впитал вкус к сюжетности  во время своей работы  в Англии. Очевидно, была  живая личная связь  — через Евгения Замятина — между первым всплеском интереса к этой теме в 1917 г. и возобновившимся к ней интересом в 1922 [1]. Тот  же запрос   звучит в статьях В. Шкловского, в эссе О. Мандельштама. В ответ на этот запрос русские писатели  обратились  к научно-фантастическим, утопическим  и авантюрным сюжетам. Процвели псевдопереводные романы и новеллы, написанные от лица несуществующих иностранных авторов. Выработался специальный «псевдопереводной» повествовательный стиль [8]. К этому стилю и обратился ранний Набоков в своих берлинских рассказах 1923-24 гг.  Но  Грин писал остросюжетные рассказы в псевдопереводном стиле уже с начала  1910 годов  без большого успеха  у критиков: он считался поставщиком бульварного чтива, публиковался в третьесортных массовых журнальчиках – «Аргус», «Весь мир», «Геркулес», «Огонек», «Синий журнал», и др.; однако был популярен, много переиздавался и хорошо раскупался.

Юность и молодые годы писателя были несчастливыми. Сиротство, неуживчивый характер, ранний уход из дому, прерванное образование, смена тяжелых профессий, общество неприятных людей – затем  призыв в  армию, дезертирство и революционный активизм, тюрьмы и побеги. В 1906-1910 Грин жил нелегально в Петербурге, начал писать рассказы, познакомился с литературной богемой — и стал алкоголиком.

В годы Первой мировой войны Грин работал в малой прессе с невероятной интенсивностью. На страницах гржебинского еженедельника «Отечество» его военные рассказы поражают чистотой языка, мускулистым сюжетом, а самое главное, своей направленностью «вовнутрь» — на исследование необычных психических феноменов. Он, как сказал бы  Чехов, «выписался». В своем творчестве Грин навсегда отмежевался от саморазрушительной русской психологии в духе Леонида Андреева, которой он сам отдал дань в 1910-х гг. Грин диагностировал русского человека как «тяжкожива» (выражение из гриновских «Приключений Гинча» (1914)), зная его не понаслышке —  он сам был  таким. Именно  преодолевая эту тяжесть, Грин сконструировал свой мир и населил его героями творческого склада. Перед  революцией  Грин все дальше отодвигал российскую жизнь, преображая ее в фантастику —   и с невероятной силой погружаясь  в разгул и разврат: Лариса Рейснер, дружившаяся с ним в 1915-1916 гг., признавая уникальность  его творчества, писала в «Автобиографическом романе» (1919) о его агонии [3]. Интерес к нему повышался: против пренебрежительного отношения выступали более интеллигентные критики: А. Горнфельд еще  в 1910 г. [4] и позже [5], М. Левидов, назвавший его  «иностранцем русской литературы» [7].

Но для того, чтобы положение Грина изменилось, надо было, чтоб рассыпался старый  литературный истэблишмент с его табелью о рангах.  Литературные  иерархии опрокинула   революция. Грин как-то выживал, работая в эфемерных газетах, пока в 1919 году его не забрали в Красную армию, где  он заболел туберкулезом, затем тифом, и только в 1920 поселился в «Доме искусств. К советской идеологии Грин, судя по его публицистике 1917-1918 гг., относился жестко, но теперь предпочитал молчать. Однако, как бы наперекор всему, что творилось в России, пореволюционные его  герои сохраняют свой космополитический ореол и  свободу передвижений. Они озабочены только воплощением мечты и попаданием в ритм с собственной судьбой. И поэтому Грин должен был смотреться все более впечатляюще на фоне советской прозы начала  1920-х – особенно  такие вещи,   как   «Крысолов», «Блистающий мир», «Бегущая по волнам». Именно в 1922-1923 Грина   нагнал мейнстрим и вынес в первый ряд.

О сдвиге в оценке Грина сообщили парижские  «Последние новости»: в июле 1922 там появилась  статья «Александр Грин» неизвестного писателя, выступившего под псевдонимом «Аркадий Меримкин» [16].  Она шла в трех июльских номерах «Последних новостей» за июль 1922 подряд –  № № 687-688-689 за 14-16-18 июля. Таинственный Меримкин  был тот самый Горнфельд, друг и первый рецензент Грина, остававшийся в Петрограде[3]. Обзор называет Грина «подлинной литературой» и выражает сожаление, «что его знают и говорят о нем только немногие». Позиция Горнфельда была транслирована  главной эмигрантской газетой.

Возвышение Грина утвердил уже упомянутый журнал «Россия» (бывшая «Новая Россия»), – здесь в 1924 г.  появился     гриновский «Крысолов». Знакомство Набокова  с «Крысоловом» в авторитетнейшей «России» было весьма вероятно. Однако, он читал Грина вместе с валом новейшей, модной прозы, среди которой  псевдоевропейской, псевдопереводной было очень много. Именно в подобной поэтике Набоков пишет  в 1923 свои первые рассказы  —  «Удар крыла», «Венецианка», «Месть», «Картофельный эльф», сочетающие европейский амбианс с мускулистым, лаконичным, эффектным псевдопереводным стилем. За этим экспериментом последовало  ученичество у Бунина, описанное М. Шраером в его исследовании [9]: повествование в «Машеньке» приобрело безлично-субъективную, опознаваемо русскую лирическую интонацию, фраза стала длинной, разветвленной,  возрос объем описаний и выдвинулся зрительный аспект. По мере вживания в русскую литературную традицию, Набоков усваивал не только тематику, но и схематику романтических литературных моделей и насытил ими уже  свой первый роман [2].   Как бы по контрасту с русской тональностью «Машеньки», в романе «Король, дама, валет» (1928)  он поместил героев в громадном европейском городе, катая их на поезде, на трамвае, на автомобиле, воспринимая  их глазами универсальные магазины, рестораны,  мюзик-холлы, музеи, морские курорты. Он построил  этот роман на  романтических  мотивах псевдопереводной литературы: тут и оживающие куклы, и сатанинские автомобили, и бунт вещей, и оптические иллюзии, и мелкие детали декора, имеющие свои собственные зловещие цели. Мы уже видели, насколько глубоки в этом романе мотивные переклички с Грином. В списке перекличек между Грином и Набоковым есть и сходство мотива гениальности как безумия в  романе «Защита Лужина» (1930) и в рассказе  Грина «Возвращенный ад» (1915), подробно описанное  Еленой  Трубецковой [12].

По-настоящему многие темы, введенные Грином, находят свое воплощения у Набокова только в «Даре» — ср., например,  рассуждения о Несбывшемся в «Бегущей по волнам»:

 

…. я искал, сам долго не подозревая того, – внезапное отчетливое создание: рисунок или венок событий, естественно свитых и столь же неуязвимых подозрительному взгляду духовной ревности, как четыре наиболее глубоко поразившие нас строчки любимого стихотворения. Таких строчек всегда – только четыре.

 

Искать «рисунок или венок событий» в узоре судьбы – это то, чем займется Федор Константинович в «Даре»:

 

Нечто похожее на работу судьбы в нашем отношении. Подумай, как она за это принялась три года с лишним тому назад… Первая попытка свести нас: аляповатая, громоздкая! Одна перевозка мебели чего стоила<…>Она сделала свою вторую попытку, уже более дешевую, но обещавшую успех, потому что я-то нуждался в деньгах и должен был бы ухватиться за предложенную работу, – помочь незнакомой барышне с переводом каких-то документов; но и это не вышло. <…>Тогда-то, наконец, после этой неудачи, судьба решила бить наверняка, т.е. прямо вселить меня в квартиру, где ты живешь <…> В последнюю минуту, правда, случился затор, чуть не погубивший всего<…> и тогда, из крайних средств, как последний отчаянный маневр, судьба, не могшая немедленно мне показать тебя, показала мне твое бальное голубоватое платье на стуле, – и, странно, сам не понимаю почему, но маневр удался, представляю себе, как судьба вздохнула.

«Только это было не мое платье, а моей кузины Раисы<…>«Тогда это совсем остроумно. Какая находчивость! (Глава Пятая).

 

Когда бы ни читал Грина  Набоков, он не мог не видеть автора, насквозь проникнутого духом русского символизма, воплотившимся, как и для него самого,  в одном имени – Александр Блок. Это блоковское Несбывшееся  зовет за собой героя «Бегущей по волнам»:

 

Да, я хочу безумно жить,

Весь Божий мир увековечить,

Безличное очеловечить,

Несбывшееся воплотить (1914).

 

В «Алых парусах» тоже разыгрывается блоковский корабельный миф: ср. блоковский корабль, окрашенный зарей, который приходит (поэма «Ее прибытие», 1904), или корабли, которые  означают будущее, которых ждут, но которые так и не приходят (пьеса «Король на площади», 1908). В гриновских «Кораблях в Лиссе» парусный корабль сравнивается с человеческим лицом: «неуклюжий парусник с возвышенной громадой белых парусов, напоминающий лицо с тяжелой челюстью и ясным лбом над синими глазами». Корабль  оборачивается  сомовским портретом Александра Блока.

Сам Грин —  петербургский человек Серебряного века[4] — считал себя символистом. И тяга к «очарованному “там”»,  и придуманные им страны и города  сродни экзотическим  миражам Бальмонта и раннего Гумилева.  В поисках цельного, ясного  героя он во многом совпадал с акмеистами (и с Гумилевым зрелым) – и, как они, был целиком на стороне «добра», без всякой амбивалентности.

О Грине осталась память как об угрюмом, измученном человеке в длинном черном пальто. Это пальто мелькает в пьяных сценах в ресторане «Вена» в романе «Егор Абозов» (1915) Алексея Толстого.  Но Грин своим творчеством пересоздал себя, и мы вправе забыть образ хмурого несчастливца и, вместе с Блоком, сказать:

 

Простим угрюмство. Разве это

Сокрытый двигатель его?

Он весь дитя добра и света,

Он весь – свободы торжество.

 

За то, что Грин оставался верным внутренней свободе и не писал того, что требовало начальство, советская власть уморила писателя голодом. В 1930-м году его напечатали при жизни  в последний раз, но пенсию не дали, и он умер в 1932 году, в возрасте  пятидесяти двух лет, от всего сразу – от нужды, от рака, от вернувшегося туберкулеза. Именно благодаря своей свободе он оказался нужнее читателю, чем чуть ли не все его современники вместе взятые. В 1933-1934 году были посмертно переизданы многие его книги и появились некрологические рецензии. Наконец прозвучали нужные слова об уникальности Грина. На новом, сплошь советском фоне он, конечно, смотрелся ошеломляюще. Видимо, именно в  1933-1934 годах Набоков либо узнал о Грине – либо, если читал его раньше, вспомнил о нем. Надо думать, так и появилась узнаваемая, адресная, развернутая реминисценция из «Блистающего мира»  Грина в «Приглашении на казнь» — романе, который писался в 1934 году.

«Они хотели видеть меня падающим»

 

Корнелий  Зелинский в посмертной статье о  Грине 1934 года писал,  что у него «содержание передаётся также и движением словесных частей, свойствами затруднённого стиля» [6]. Грин сам писал о своем стиле в «Приключениях Гинча» (1912): «Я тоже хотел говорить своим языком. Я обдумал несколько фраз, ломая им руки и ноги, чтобы уж, во всяком случае, не подражать никому». Стилизацию культивировали символисты и акмеисты — Белый, Брюсов, Кузмин. Таким же   модернистским поиском особого языка и стал язык Грина —  имитация   ненормативного языка неопытных переводчиков. О потенциале  языка переводов  писал Омри Ронен —

 

—   о том хорошо известном, но мало описанном явлении, когда в присутствии перевода начинается бурная реакция, создающая новые формы на новом языке. Иногда подобную роль катализатора играет буквальный перевод, сохраняющий то, что можно сохранить, то есть смысл и синтаксис оригинала, как те старые немецкие подстрочники Пиндара, от которых пошел vers libre [10].

 

Когда-то я попыталась описать формальные признаки Гриновской прозы: громоздкая сухость, которая  возникает, когда переводчик  ленится,  буквализм в переводе причастного оборота: ср.: «они хотели видеть меня падающим» («Канат»),  преизбыток пассивов: «Этот удар… был так внезапен, как если человек схвачен сзади» («Бегущая по волнам»), или  путаница с «этот» и «тот»: «Я очень тщеславна. Все что я думаю о том, смутно и ослепительно» («Блистающий мир»); нарушение фразеологизмов: «Дадим эти жертвы точности» («Крысолов») – вместо ожидаемого «принесем», или «фальшивую бумажку, всученную меж другими» (там же) — вместо «среди других» (там же); неуклюжие обороты вроде «Давай делать хорошую минуту» («Блистающий мир») — калька чуть ли не с идиша; «это и есть то в жизни, что…» и маячащее за ним ‘this is what’, или фраза «Свет… ставил его отчетливые очертания на границе сумерек» («Бегущая по волнам») и маячащий  за этим «ставил» глагол ‘set’.

Однако, главное новаторство Грина не в стилистике, а в описаниях того, что ранее не описывалось. В «Крысолове» это предчувствия и сверхчувства, связанные с бессонницей: тут поэтика буквального перевода поистине раздвигает рамки возможного, позволяя Грину выразить прежде недоступное выражению.

 

Давно уже я не знал счастья усталости – глубокого и спокойного сна. Пока светил день, я думал о наступлении ночи с осторожностью человека, несущего полный воды сосуд, стараясь не раздражаться, почти уверенный, что на этот раз изнурение победит тягостную бодрость сознания. Но, едва наступал вечер, страх не уснуть овладевал мной с силой навязчивой мысли, и я томился, призывая наступление ночи, чтобы узнать, засну ли я наконец. Однако чем ближе к полуночи, тем явственнее убеждали меня чувства в их неестественной обостренности; тревожное оживление, подобное блеску магния среди тьмы, скручивало мою нервную силу в гулкую при малейшем впечатлении тугую струну, и я как бы просыпался от дня к ночи, с ее долгим путем внутри беспокойного сердца. Усталость рассеивалась, в глазах кололо, как от сухого песка; начало любой мысли немедленно развивалось во всей сложности ее отражений, и предстоящие долгие бездеятельные часы, полные воспоминаний, уже возмущали бессильно, как обязательная и бесплодная работа, которой не избежать. Как только мог, я призывал сон. К утру, с телом как бы налитым горячей водой, я всасывал обманчивое присутствие сна искусственной зевотой, но, лишь закрывал глаза, испытывал то же, что испытываем мы, закрывая без нужды глаза днем, – бессмысленность этого положения. Я испытал все средства: рассматривание точек стены, счет, неподвижность, повторение одной фразы, – и безуспешно.

 

Сходные интроспективные ноты можно усмотреть в раннем рассказе Набокова «Ужас» из первого сборника «Возвращение Чорба».

 

… очнувшись от работы как раз в то мгновенье, когда ночь дошла до вершины   и   вот-вот   скатится,   перевалит  в  легкий  туман рассвета,  — я вставал со стула, озябший, опустошенный,  зажигал в  спальне свет  — и вдруг видел себя в зеркале. <…> Мне казалось, что голова у меня стеклянная, и легкая ломота в ногах тоже казалась стеклянной.

 

Рассказчик не узнает себя в зеркале. Далее описывается  экзистенциальный  ужас,  весьма похожий на «арзамасский ужас»  Толстого:

 

Когда  я  вышел  на  улицу,  я внезапно увидел мир таким, каков он есть на самом деле. <…>И  вот,  в  тот  страшный  день, когда,  опустошенный бессонницей, я вышел на улицу, в случайном городе, и увидел дома, деревья, автомобили, людей, —  душа  моя внезапно   отказалась  воспринимать  их  как  нечто  привычное, человеческое. Моя связь с миром порвалась, я был сам по себе, и мир был сам по себе, — и в этом мире смысла не было.

 

Заключает  все  это пассаж, напоминающий знаменитую ошибку восприятия, так эффектно поданную   у Эдгара По в «Золотом жуке»:

 

Напрасно  я  старался  пересилить ужас, напрасно вспоминал, как однажды, в детстве, я проснулся  и,  прижав  затылок  к  низкой подушке,  поднял  глаза  и  увидал  спросонья, что над решеткой изголовья наклоняется  ко  мне  непонятное  лицо,  безносое,  с черными, гусарскими усиками под самыми глазами, с зубами на лбу — и,  вскрикнув, привстал, и — мгновенно черные усики оказались бровями, а все лицо — лицом  моей  матери,  которое  я  сперва увидал  в  перевернутом,  непривычном  виде.

 

В начале  этого фрагмента  даже упоминается о  поиске специальных слов для выражения «невыразимого» переживания:

 

То,  что  буду  рассказывать дальше, мне хотелось бы напечатать курсивом, — даже нет, не курсивом, а каким-то новым, невиданным шрифтом. <…>  Да, вот теперь я  нашел  слова.  Я  спешу  их  записать,  пока  они  не потускнели.  

 

Совпадений с Грином нет, кроме возможной отсылки к По, по общему мнению – главному источнику Грина; но сходно само направление «охоты на невыразимое», улавливания его в сети слов, поиск специальных слов. Ср. в «Крысолове» интуитивное «прочтение» зрелища насильственной гибели жизни огромной страны: писатель ловит «внушение», которое грандиозное разрушение посылает в  душу наблюдателя:

 

Приподнятое чувство зрителя большого пожара стало понятно еще раз. Соблазн разрушения начинал звучать поэтическими наитиями, – передо мной развертывался своеобразный пейзаж, местность, даже страна. Ее колорит естественно переводил впечатление к внушению, подобно музыкальному внушению оригинального мотива.

 

Разрушение соблазняет своим величием, завораживает, восхищает его «неслыханная дерзость» и волшебная легкость безнаказанности:

 

Веяние неслыханной дерзости тянулось из дверей в двери – стихийного, неодолимого сокрушения, повернувшегося так же легко, как плющится под ногой яичная скорлупа. Эти впечатления сеяли особый головной зуд, притягивая к мыслям о катастрофе теми же магнитами сердца, какие толкают смотреть в пропасть. Казалось, одна подобная эху мысль охватывает здесь собой все формы и звоном в ушах следует неотступно, мысль, напоминающая девиз:

«Сделано – и молчит».

 

Это те самые новые области наблюдения, о которых говорила Мариэтта Шагинян[5]: «Открывателем новых стран был Грин не на морях и океанах, а в той области, которая отвлеченно называется “душой человека”»[13]. Шкловский писал: «Грин знал сверхвозможности человека и поэтому написал так много сейчас необходимых книг» [14].

Действительно, Грина более всего  интересуют пограничные  явления  духа, свидетельствующие об этих сверхвозможностях — предчувствия, интуиции, догадки, подсознательное знание, неожиданности  памяти – и он пытается  точнее рассмотреть их, ощупать эти явления словом. Вот Несбывшееся подает голос: Гарвей играет в покер, и банкомет приглашает открыть карты: – Что у вас?

 

Одновременно с звуком его слов мое сознание, вдруг выйдя из круга игры, наполнилось повелительной тишиной, и я услышал особенный женский голос, сказавший с ударением: «… Бегущая по волнам». Это было, как звонок ночью.

 

Вот другой пример такого якобы затрудненного, а на деле точного  описания сложного непознанного пока явления, попытка добраться словом до  неуловимого и непонятного, охватить его образами:

 

Как ни поглощено внимание игрока картами, оно связано в центре, но свободно по периферии. Оно там в тени, среди явлений, скрытых тенью. Слова…: «Что у вас?» могли вызвать разряд из области тени раньше, чем, соответственно, блеснул центр внимания. Ассоциация с чем бы то ни было могла быть мгновенной, дав неожиданные слова, подобные трещинам на стекле от попавшего в него камня. …Таинственные слова Гарвея есть причудливая трещина бессознательной сферы.

 

Здесь не видно никаких попыток ни искусственно затрудненной речи, ни стилизации. Проза превращается в чистую мысль, свободную от стеснений: в той же «Бегущей» героиня запутана в темном убийстве и должна дать показания. Герой думает:

 

Но уже зная ее немного, я не мог представить, чтобы это показание было дано иначе, чем те движения женских рук, которые мы видим с улицы, когда они раскрывают окно в утренний сад.

 

Так, напролом через грамматику, торжествует мысль. Образ женщины, насквозь ясной и чистой, передается образом окна, распахивающегося в утренний сад, — с беспрецедентной и невозможной связкой на живую нитку «не иначе, чем» между обстоятельством образа действия и подлежащим придаточного предложения.

Для поколения читателей,  выросших на Грине, а Набокова узнавших двадцатью годами позже, сходство между двумя писателями очевидно. Для «шестидесятника» с байдаркой, «Бригантиной»  и братьями Стругацкими интонации Грина кажутся  неотличимы от набоковских: «И будешь только вымыслу верна!»  Для него и фраза, сказанная об Ассоль «Она читала между строк, как жила», могла быть написана о Зине Мерц, и неологизм «своеземец», выдуманный Набоковым по аналогии с «чужеземец» в рассказе «Удар крыла» (1923), мог бы быть находкой Грина. Поэтому так отрадно, что бесчисленные непрямые совпадения и наконец прямая отсылка  Набокова к Грину подтверждают то, что казалось наивной неразборчивостью.

 

Литература

 

1. Вайскопф М. Между Библией и авангардом. Фабула Жаботинского. // Новое литературное обозрение 2006 №80. С. 131-144.

2. Вайскопф М. Продление романтизма: интертекстуальные микросюжеты в предвоенной прозе Набокова // Филологический класс. 2018.  №4(54). С. 29-33.

3. Варламов А. Александр Грин. М.: «Молодая гвардия», 2008. С. 124-125.

4. Горнфельд А.Г. Рец. на кн.: Грин А.С. Рассказы. СПб., 1910. Т.1.// Русское богатство.1910. № 3. С.145-147.

5. Он же. Рец. на кн. Грин А. Искатель приключений: Рассказы. М.1916. //Русское богатство. 1917. №6-7. С.279-282.

6. Зелинский К. Л. Грин // Красная новь. 1934, № 4.  С. 199—206.

7. Левидов М. Ю.. Иностранец русской литературы: Рассказы А.С.Грина //Журнал журналов. 1915. №4. С.3-5.

8. Маликова М.Э.. Халтуроведение. Халтуроведение: советский псевдопереводной роман периода НЭПа // Новое литературное обозрение . 2010. № 103. С. 109—139.

9. Полищук Вера. Гиперболоид инженера Вальса:  Набоков и советская фантастика 1910-1920-х гг. //  В печати. Passim.

10. Ронен Омри. Заглавия. Четвертая книга из города Энн: СПб: Журнал «Звезда». 2013. С. 80.

11. Тименчик  Р.. Об эмигрантских ложноименах. // М.Шруба, О.Коростелев. Псевдонимы русского Зарубежья. Материалы и исследования. М.: Новое литературное обозрение, 1915.

12. Трубецкова Елена. «Новое зрение»: Болезнь как прием остранения в русской литературе ХХ века. М.: Новое литературное обозрение, 2019.

13. Шагинян М. А. С. Грин // Красная новь. 1933. №5. С. 171.

14. Шкловский В. Ледоход. // М В.Сандлер, сост. Воспоминания об Александре Грине. Л.: Лениздат. 1971. С.207.

15. Шраер М. Бунин и Набоков. История соперничества. М., Альпина Нон-фикшн, 2014.

16. Tadevosyan Margarit. The Road to Nowhere, A Road to Glory: Vladimir Nabokov and Aleksandr Grin //Modern Language Review, April, 2005. p. 429 ff.

 

References

 

1.Vaiskopf M. Mezhdu Bibliei I avangardom.Fabula Zhabotinskogo. [Between The Bible and Avant-garde: Jabotinsky’s Fabula]. Novoe literaturnoe obozrenie [New Literary Review] 2006, 80, pp. 131-144.

2. Same. Prodlenie romantizma: intertekstual’nue mikro-siuzhety v predvoennoi proze Nabokova [A Prolongation of Romanticism: Intertectual Micro-plots in Pre-War Nabokov]. Filologicheskii klass [Philology Class]. 2018, 4 (54), pp. 29-33.

3. Varlamov A. Aleksandr Grin [Alexander Grin]. Moscow: Molodaia gvardiia [Young Guard Publ.], 2008, pp. 124-125.

4. Gornfeld A.G. Rets. na kn.: Grin A.S. Rasskazy. SPb., 1910.T.1. [A review of the book: Grin A.S. Stories. Saint-Petersburg, 1910. Vol.1]. Russkoe bogatstvo [The Russian Wealth Publ.]1910, 3, pp.145-147.

5. Same. Rets. na kn.: Grin A. Iskatel’ prikliuchenii. Rasskazy. М.1916. T.1 [A review of the book: Grin A.S. The Adventure Seeker. Stories. Moscow 1916, Vol. 1] Russkoe bogatstvo [The Russian Wealth Publ.] 1917, 6-7, pp. 279-282.

6. Zelinskii K.L. Grin [Grin]. Krasnaia nov’ [Red Virgin Soil]. 1934, 4, pp. 199-206.

7. Levidov M.Iu. Inostranets russkoi literatury: Rasskazy A. Grina [A Foreigner of Russian Literature: A. Grin’s Stories]. Zhurnal zhurnalov [A Magazine of Magazines], 1915, 4, pp.3-5.

8. Malikova M.E. Halturovedenie: sovetskii psevdoperevodnoi roman perioda NEPa [Chalturology: The Soviet Pseudo-Translated Novel of the NEP Period]. Novoe literaturnoe obozrenie [New Literary Review] 2010, 103, pp. 109-139.

9. Polischuk V. “Hiperboloid inzhenera Val’sa”: Nabokov I sovetskaia fantastika 1910-1920-h gg. [“A Hyperboloid of Engineer Vals”: Nabokov and the Soviet Science Fiction]. In print. Passim.

10. Ronen O. Zaglaviia. Chetvertaia kniga iz goroda Enn [Titles.The Fourth Book from the Town Ann]. Saint Petersburg: Zhurnal “Zvezda” Publ., 2013. p. 80.

11.Timenchik R.D. Ob emigrantskih lozhnoimenah [On Emigré Pseudonyms].  M. Shruba, O. Korostelev. Psevdonimy russkogo Zarubezh’ia. Materialy I issledovaniia. Moscow:  Novoe literaturnoe obozrenie [New Literary Review Publ.], 2015.

12. Trubetskova E. “Novoe zrenie”: Bolezn’ kak priem ostraneniia v russkoi literature ХХ veka [A New Vision: Malady as a Device of “Making Strange”in Russian 20 Century Literature ]. Мoscow: Novoe literaturnoe obozrenie [New Literary Review Publ.], 2019.

13. Shaginian M. A.S. Grin [Grin]. Krasnaia nov’[Red Virgin Soil], 1933, 5. p. 171.

14. Shklovskii V.B. Ledohod [Ice Flow]. M.V.Sandler, comp. Vospominaniia ob Aleksandre Grine. [Reminiscences of Alexander Grin]. Leningrad: Lenizdat Publ. 1971, p.207.

15. Shrayer M.D. Bunin I Nabokov. Istoriia sopernichestva [Bunin and Nabokov. A History of a Rivalry] Moscow: Alpina Non-fikshn [Alpina Non-Fiction], 2014.

16. Tadevosyan M. The Road to Nowhere, A Road to Glory: Vladimir Nabokov and Aleksandr Grin . Modern Language Review, April, 2005. p. 429 ff.

______________________________________________________________________________________________________

[1] Кроме звуковой мотивировки, в гриновском перечне налицо и литературные ассоциации. «Эпоха» — так назывался журнал братьев Достоевских, выходивший в 1864-1865 гг. Но актуальнее другая ассоциация  — с названием  берлинского эмигрантского издательства «Эпоха». Оно было основано еще в Петрограде в 1921 г., берлинский филиал возглавил Соломон Гитманович Каплун – Сумский (1883–1940).  «Эпоха» издавала книги современных русских авторов: девятитомное собрание Александра Блока, книги А. Белого, З.Н. Гиппиус, Е.И. Замятина, А.М. Ремизова, М.И. Цветаевой и др., а также альманах Горького «Беседа» (1923-1925), который так и не допустили в советскую Россию, вследствие чего  Каплун был разорен.

«Сполохи» — берлинский эмигрантский журнал, издававшийся в 1921-1923 гг. сначала прозаиком Александром Дроздовым (1895-1963), а затем Е.А. Гутновым (впоследствии известным издателем), где печатались  К. Д. БальмонтН. Н. БербероваИ. А. БунинВ. В. Набоков,  А. М. РемизовА. Н. ТолстойВ. Ф. Ходасевич и др.

[2] Мы с Верой Полищук нашли это совпадение одновременно и независимо.

[3]  Это недавно выяснил Роман Тименчик. Он нашел другую статью с этой подписью, «Осмысление звука», переданную в 1922 г. в «Современные записки» [11].

[4] В «Бегущей по волнам» герой встречает героиню №1 на карнавале. Ее племянник  говорит: «Я схожу к Нувелю уговориться относительно поездки» (5, 114) и оставляет героев наедине. Ни о каком Нувеле ни раньше, ни позже не говорится. При этом   сам  герой с героиней №2 прибывают на карнавал на  шхуне «Нырок». Что здесь останавливает глаз? Человеку Серебряного века  привычно – где  Нурок, там и Нувель, где Нувель, там и Нурок: Альфред Павлович Нурок (1860—1919, псевдоним «Силен»), и Вальтер Фёдорович Нувель (1871— 1949) — оба важные чиновники, оба  музыкальные критики, оба члены редакции  журнала «Мир искусства».

[5] Мариэтта Шагинян – младшая подруга З. Гиппиус, в начале века  религиозная социалистка, руководитель  рабочих кружков, затем ученица оккультиста Папюса, теософка. В 1916 начала писать весьма оригинальный остросюжетный оккультно-психиатрический роман «Своя судьба», который закончила в 1923 г. Отдала дань псевдопереводной литературе, опубликовав в 1926 году под псевдонимом «Джим Доллар» социо-биологическую утопию «Месс-менд». Советский период Шагинян – это сложная и отвратительная смесь высоких духовных интересов и рептильного приспособленчества.

Works with AZEXO page builder